Однажды мы с Рыжим притащились особенно поздно – Старшой с Таганом давно вернулись в избушку. Мы, бредя сзади, наткнулись на след, поковыляли по нему и, найдя соболя в корнях, много часов пролаяли. Днём было тепло, а к ночи стало на глазах подмораживать. Рваные тучи понеслись с северо-запада, открыли закатное небо, и гнутые ветви кедров на его фоне казались особенно чёрными и пучкастыми, а прозрачно-огненные просветы пятнистыми от кедровых кистей.
Мокрая шерсть мгновенно бралась панцирем. Пришли во льду, с ледышками меж подушек. У меня кровил, болтался коготь – я его отодрал, когда рыл соболя в корнях и камнях и не заметил в азарте, в трудовом упоении… В ощущении своих окрепших лап, наросшей на подушках кожи, толстой и тугой… В восторге от сочетания несовместимого – снега и угластых камней, горной грозной породы, обрывков мха и богатейшего терпкого запаха: земли, корней и плесени… И всё крутилась, поглощала мысль: что жизнь сырьём берём! И всё стояла перед глазами освещённая закатом сопка с сахарно-розовым от кухты лесом, белая бугристая плешина на склоне – каменные россыпи в чехле снега, и ворчание соболя… И как выкатились на затвердевшую лыжню и бежали, толкаясь и кусаясь.
Старшой обрадованно выскочил: на ворчанье ли Тагана, которого запустил в избушку, или на грохот пустого Таганьего таза, из которого Рыжик бросился выгрызать остатки каши. Старшой громко и радостно выговаривал: «Где шарились, а? Ах вы, собаки! Ах вы, морды!» – и вынес таз с кормом, который давно остыл и ждал в избушке. Накормив, Старшой в виде праздника запустил нас избушку. Мы мгновенно забрались под нары, где Рыжик начал сопеть, чихать и чесаться, колотить лапой, и Старшой сказал:
– Кто там? Наши все дома!
Никогда не забуду. Тихий бледный свет ночника. На коврике в ногах Старшого – Таган. Старшой с ним разговаривает и почти советуется, а тот лишь едва прижимает уши и хвостом даже не шевелит, а обозначает готовность.
Таган лежал на полу, но его подстилка, старый детский матрасик, казался каким-то троном. Тихо подпевала печка-экономка, верещала убавленная радиостанция, которую Старшой слушал вполуха, и такой покой стоял в полуосвещённой избушке, что на всю жизнь заворожил образом счастья.
Старшой глянул на будильник и добавил рации громкости. Там что-то нудно пикало, да далёким фоном шли сразу несколько разговоров.
– Хорого́чи! Хорогочи Скальному! – вдруг неожиданно близко заговорил голос, искажённый до режуще-комариного.
Старшой покрутил тембр и из писклявого обратил в неузнаваемо загустевший, вязнущий и одновременно гудящий, будто Скальный говорил в дупло, а потом вернул к среднеестественному.
– На связи, Скальный! Там Курумкан не вылазил?
– Да нет пока…
– Ясно. – Старшому самому так нравилась тишина и редкое наше единение, что говорить особо не хотелось, но он поддержал разговор: – Ну что? Как делишки? Пробегает соболёк?
– Да пробегать-то пробегает, а ко́бель меня новый замучил. – Скальному было охота, чтоб расспросили, и не торопился всё выкладывать.
– Чо такое?
– Да чо-чо? Соболей мёрзлых в капкане портить повадился! Задолбался.
– Отметель как следует этим соболем по сусалу.
– Да метелил. Первый раз такой соболь ещё попался, котяра, треттий цвет, здор-ровый. Так отходил! Потом этого соболя полночи штопал, глаза сломал. На следующий день ещё пять штук… Подбежит, пожамкает и, главное, удирает тут же! Как понимает.
– Да всё они понимают! – с возмущением сказал Старшой. – А рабочий хоть кобель?
– Ну как? Молодой… Шибких достижений нет… В пяту
[9] тут погнал.
– Н-да… Как бы убирать не пришлось. Это бесполезно. Только нервы трепать будет…
– Но. Я и сам думаю. Жалко, конечно… Но с такой охотой – не знай…
Тут вмешался совсем близкий голос:
– Хорогочи! Хорогочи Курумкану, приё-ём!
– Отвечаю, Курумкан! Обожди, Скальный. На связи! На связи, Курумкан, как понимашь меня?
– Да нормально. Нормально идёшь. Ты это… Чо, когда подъедешь?
– Подъеду-подъеду, только послезавтра. Как понял меня?
– Понял, понял, Хорогочи!
– Добро. Мне с работой две избушки пройти надо. Продержишься?
– Ну понял, понял. Продержусь. Куда деваться! Я думал, завтра. Ладно. У тебя это… лебёдка есть? Да. И пила?
– Есть, есть, Курумкан! Верёвки есть. Сколь там кило́метров до места?
– Восемь! Восемь примерно!
– Понял, восемь!
– Там, я боюсь, шуги бы не натолкало, сверху открыто всё. Там горы. Она шиверо́й сплошной течёт! – сказал он про реку.
– Ладно, ладно. Не кипишись. Вытащим.
– Хорошо ещё рация здесь старая. А батарею! Батарею вёз сюда! Тоже там. Не знаю, будет работать – нет. Она, правда, в мешке. Закрытое всё. Может, не промокла. Ладно, давай, питание садится. До связи!
– До встречи уже!
– Давай аккуратно там! Я, короче, рацию не выключаю, пусть на приём пашет. Вы меня не орите.
– Ты это, Курумкан! – вмешался Скальный. – Ты выше дыры возьми доски, на ребро поставь и наморозь там, ведром прямо лей, лей… Проколеет – потом чёрта вытащите!
– Да ково доски! – вмешался мужик с позывным Сто-Второй. – Ты чо, не понял, Скальный? Он же пилу тоже утопил. Ты это… Курумкан! Ты сходи туда завтра и просто жердей, просто жердей накидай, – кричал Сто-Второй, – на под-вид опалубки и намораживай! Всё равно тебе делать не хрен, пока Вовка едет, хе-хе. Хорогочи, а руль-то хоть торчит?
– Да какой руль? Полностью ушёл. Там метра два. Ещё с нартой.
– Да… а мы прошлой весной… «армейца» утопили в пропарине, на гусей ездили… В навигатор забили место. Всё. Нашли. Зацепили, а Енисей возьми и пойди! Так и волокли, пока не остановился… Метров сто, наверное. Как раз на яме. Ещё самолов чей-то подцепили.
– На яме говоришь? – откуда-то издали заскрипел мужик с позывным Горелый. – А слышь, туда пока тащили, стерлядок, случаем, не набилось под капот?
Таган только хрюкнул и покачал головой.
– Ладно, мужики, до связи. Ехать завтра. – Старшой решительно выключил радиостанцию. – Щас пойдёте собирать… Да, Тагаш?
И ещё сосредоточенно полежал, а потом подкинул в печку и… сказать «выгнал» не поворачивается язык: попросил нас из избушки. Рыжик не хотел вылезать из-под нар. Я до сих пор не понимаю, было ли это простое нежелание идти на холод или он по правде что-то предчувствовал.
Обычно мы хорошо слышали с улицы, как Старшой растопляет печку: стаскивает дверцу-крышку, пихает поленья, ударяя в гулкое нутро печки, и даже запах поджигаемой берёсты доносился до наших носов. Потом открывалась дверь, и раздавался весёлый окрик: «Мужики, как ночевали?»