Ездил летом на грязи. Широкий, приземистый. Очень бородатый, почти по-звериному. Борода с полщёк. Чёрный костюм в полосочку. Руки крепкие, недлинные, рукава до полкисти. Старообрядцы только в книгах великаны – в тайге да на земле невысокий ценится, и важнее крепость и чтоб «цент тяжести» пониже. Говорили, что в лучшие годы Иван взваливал на плечо столитровый бочонок с бензином и пёр на угор. Как гуляет жидкость в ёмкости на плече, не каждый знает, но поверьте – шатает пьяно, как гиря вразнобой с шагом болтается.
Оно правда – не нужны длинная спина и долгие ноги. И в лодке стоять труднее, шестом управляться. И невод тянуть. И сено метать. И на лыжа́х. Если Ивану добавить ног хотя б ладони на́ три – то в другой бы калибр ушёл, аж страшно: богатырь с картины. Тем более и лицом силён, выразителен, до ликовости. Черты как подкаченные. Живописцы работают так. Или скульпторы, литейщики. Лоб, брови, веки верхние – всё выпуклое, тяжёлое. Так что, если б подрос в ногах, у кого-то в искусствах точно бы убыло.
В жизни, едва начинал говорить, оживали глаза морщинками, шевелились усищи, открывая сломанный зуб и выступающую челюсть. Особенно она выдвигалась, когда ел кедровые орехи, в кулак собирая скорлупки. Орешек раскусывал всегда чётко пополам, и очень аккуратный выходил «отвал». Не то что бывает, измельчат-исслюнявят: тошно глядеть. Орехи всё время грыз. И осенью, когда по посёлку ходил собирался, и даже в городе, черпая из кармана пиджака.
Борода у Ивана была очень красивая, крупноостистая. Делилась на крупные твёрдые языки, завивы, как на живописных кистях, которые стояли смято и так подсохли. И усы тоже очень объёмные, высокие. Фигура коренастая, в тазу чуть подломанная, корпус нависающий, и быстрая походка.
Как многие староверы, стоял на самой границе с дикой стихией. И чем меньше общался с миром, тем беспощадней была его битва на самом шве с тайгой, на стыке плит, где дымилось и выбрасывало лаву первозданного выживания. По сравнению с его таёжным бытьём охота обычных охотников была гостеванием. Он и жил долгое время не в посёлке, а на заимке среди тайги, и то их топило, то шатучий медведь-смертник наваливался по осени, именно когда хозяин в тайге, а дома лишь бабы с детишками да старик отец. Одного ребёночка так и… Ой, горя сколько было. Может, Иулиания этого и не вынесла. И как иначе было жить? В посёлке, где мат, пьянка да курево? Да телевизор срамной этот? Да рынка узаконенный братобой?
К староверам отношение разное, но сильное: образованный класс, особенно писателя́, поэтизируют. Которые построже, правда, попрекают за раздрай с государством. Народ простой тоже не всегда принимает, отвычка от веры сказывается, но более другое: для староверов главное уклад любой ценой. И расчёт на себя только. И вот причуда: чтобы защитить и сохранить нематериальное, приходится вступать с материальным в особо плотные, даже плотские отношения. И у местных мужиков упрёк один: больно рьяно к природе относятся: дескать, «гребут всё», «там покончали зверя, на другое место переехали – и трава не расти». И многодетность пугает, и трудолюбие нечеловеческое – с такими не потягаешься.
– Ну у них же своя дорога! – скажешь.
– Своя-то своя, – ответят, – да больно уж мимотоком, сквозом к нашей идёт. Для себя живут. А мы для йих… так – обстановка.
– А то, что почти в нетронутом виде старинный уклад явили? Это тоже для себя? На всю б страну такой верности… обстановку!
– Да мне это, знашь… слова красивые. А вот там у Афонькина Ру́чея сохат стоял, как раз Басаргины проезжали и…
– Ну что «и»?
– Рожки да ножки. Вот что!
Да понятно, сохат сохатом… Но никогда дорога старообрядцев не сходилась в такую близь с остальным Русским миром, единясь в чутье к чуждому, «анчихристову», «наскрозь» видя и куда мир катится, и кто… катит. И куда ни шло порицать старообрядцев, когда вера на Руси мерой была, а теперь, в катастрофу-то, уже растратно, пожалуй. А Иван был из обычных людей. Для него его староверство – семейная ноша и честь. Он и нес их как защитник, и если Иулиания была свечечкой, то он – её ладонями. Трудовыми и верными.
Ладони эти, как клык у трактора, могли ещё не одно столетие мерзлоту пропахать, если б не остальные запчасти. От трудовых перегрузок начинало поколачивать в груди и голова кипятком наливаться. Мириться с этой нелепицей Иван не собирался. Никогда не болел и был настолько ладен и умён в движениях, что ни разу пальца себе не порезал. У сыновей, правда, по-другому выходило. Перебор силы нарос-накопился, видимо, за отцовой широкой спиной – мясистые удались не на шутку. И когда пёр самый рост, но башка ещё нагулявшую мышцу не обуздала, то себе руки-ноги рубили, под лёд ухали, а уж одёжу нахратили мгновенно, до сеточки протирая на мышцах. Старший Филипп на раз выдирал стартёр у «Бурана», ещё и ворчал на конструкторов, что «сопли лепят». Ещё на «Вихре» ездил, сидел: одна нога в лодку, другая – к мотору. Перепутал беспричинно скорость и включил заднюю. Мотор подлетел и разворотил зубчатым венцом ляжку. В рямушки… Жил Филипп, правда, в другом посёлке, а при Иване по старшинству первым шёл Тимофей. Его силища как-то особенно опасно гуляла. Вытаскивали по осени лодку-деревяху. Тимоха пёр по заледенелым камням напитанную водой и промёрзшую слань – дощатый подножный щит. Придавленный сланью, он ступал мощно и порывисто. Ноги богатырски буксанули, тело крутанулось коленвалом, шапка слетела. Тимофей не устоял, упал, в падении пытаясь могуче извернуться, почти устоять. Накрыло по голове до крови сланью. Отец рванулся, но не успевал – всё нарочито медленно происходило, кренился, извернувшись, Тимофей, и падала, накрывала открытое темя сланина… До кости белой ссадил бошку. Аж тошнило. Лежал на нарах. Отец только головой качал и про белое не говорил. Промывал бошку перекисью.
Зато и избушку за два дня собирали. Устраивали мгновенный лесоповал в несколько пил. Те, жесточась, ревели, одновременно падали кедрины, тут же от них отчекрыживались ветки, всё отмерялось, кряжевалось и свозилось снегоходами до площадки. Падающие кедры словно чьи-то машущие лапы были. Творилось невообразимое, казалось, какой-то огромный зеленоватый медведь отмахивался от белёсых пчёл снегопада. Так же и сбор стопы шёл – казалось, бревна сами взлетают на сруб с гулким стуком. Потом братовья молча пили чай. Чередовали порыв со своего рода даже приторможенностью. Как-то раз ехали на берег и попросили помочь столкнуть лодку – тут же пришпорили мотоциклы и едва не с гиканьем помчались к берегу. Я подошёл. Поплевав на руки, взялись и мгновенно столкнули корабль на три тонны груза. Потом сели на сосновое брёвнышко. Тимоха по сырому песку палочкой ковырял, а Стёпа с Лавром камешки кидали в воду. Даже Иван пожимал плечами: «То работать с огня рвутся, то с места не сдвинешь – как пень наехал».
Промежутками были молчаливы. Даже будто замирали. Когда подъезжали к берегу и вылезали из огромной деревяшки здороваться, молча маячили за спиной отца. Как-то мы рубили базу. Они поднялись и пили чай за нашим столом, где среди прочей еды был увесистый пласт сала. Тимофей долго на него смотрел, а под конец чаепития произнёс единственную фразу: «То-олстый кусок сала».