– Ав-ав-ав!
– В такой денёк да в таком месте – чо не лаять!
– Ав-ав-ав!
– Ав-ав-ав-ав!
– Брат! Перед этой тайгой… Давай пообещаем выполнять наше собачье дело, как выполняли наши отцы и деды… так сказать, прасобаки… Быть верными и бескорыстными.
– Да! – с жаром сказал Рыжик. – И не забывать! Что мы не просто собаки! А то щас много развелось… В городах есть собаковидные, которые живут в благоустроенных, понимаешь, квартирах, едят магазинную курятину, которую делают из кур, которых кто-то за них облаивает! Которых за их хозяев кто-то добывает… А мы не прячемся за спины, понимаешь, мы на переднем краю… Помнишь, Старшой говорил, что у балконных лаек лапа ластой! А у нас комком.
– Да чо ты всё время себя сравниваешь?! Сам будь кем надо! Как Таган! Как, помнишь…
– Помню… Дай скажу!
– Нет, дай я!
– Ну говори!
– Нет, ты говори!
– А чо я хотел?
– Не знаю! Забыл! Ха-ха-ха!
– Давай просто полаем!
– Давай! Ав-ав-ав!
– Да! Дак вот пройдёт год, и ещё много будет ошибок, а они будут! Обязательно будут… И я подумал, когда-то Таган также стоял на этом просторе…
– И я подумал!
– Мы оба подумали! И мы сейчас стоим здесь… Я подумал! Пройдёт год, и на следующую осень мы будем так же здесь стоять… И я хочу, чтобы нам было не стыдно за то…
– Что будет в этом году!
– Да! В таком неизвестном…
– Что сердце аж сжимается от неизвестности, до того всё прекрасно!
– И мы должны всегда помнить, что это наша даль…
– И что у нас лапы комком! – крикнул Рыжик и залился на всю округу.
4. Промысел начался
Потом всё заварилось плотно и ярко, сливаясь в алмазно-сине-рыжее месиво льда, воды и закатов, и не помню, сколь раз надевали на кулёк Рыжиковой морды петлю, сколь раз сдирали обратно против шерсти и сколь раз сбивали мы с курса лодку во время швартовки. Потом добыли оленя, в котором нам понравилось всё, кроме того, что он не стоит под собаками, и про которого Таган сказал: «Ниччо так бычок. Но сохат есть сохат!» А потом вернулись уже по снегу, Старшой вытащил лодку, и промысел начался́. Из приизбушечных событий ярких запомнились два.
Утром в сумерках с той стороны прилетел глухарь и с грохотом взгромоздился на ёлку над избушкой. Мы взлаяли, а Старшой в трусах и калошах вышел и добыл глухаря из «тозовки». Нас дико насмешило всё: и дурак-глухарь, сослепу вломившийся в наше расположение, и Старшой в трусах и с «тозовкой». Хохотали, пока Таган не рявкнул:
– Э, кони, хорош ржать! Вы бы с евонное отпахали в тайге, а потом бы хаха ловили.
Таган разговаривал рублено и резко. И слова будто обранивал. Не в смысле браниться, а в смысле ронять. При таких собеседниках что ни скажи, а дураком будешь. Допустим, Таган обронит:
– На востоке соболь пошёл.
– Правда? – пискнем мы.
– А чо не правда… – буркнет Таган возмущённо-презрительно, да так, что ты виноват по уши, раз не веришь и переспрашиваешь. И басовито с рычи́нкой добавит: – Раньше в это вре-емя здесь по ручью-ю Аян, покойничек, по пять соболей в день загонял… Правда, я грю, тогда и собаки были… Аян рассказывал: дяа Вова, старшовский отец, одних токо щенков до пяти голов на промысел брал. А оставлял одного! – И, видя наши полные смятения глаза, говорил с напором: – Но зато это собаки были… Хрен ли лаять…
Досадливо-разочарованное «А щас…» уже и не требовалось. Хотелось слиться с подстилкой.
Когда Таган заговаривал про деда Вову, у него немедленно появлялось выражение «одного токо»: дед «одного токо омоля по три ванны на замёт брал», «одной токо ки́слицы по сорок ведер сдавал» или «одних токо веников по семьдесят дружек заготавливал». Дру́жка, кто не знает – это пара веников, связанных верёвочкой.
Таган за словом в карман не лез. Если кто-то говорил: «Да брось ты», он рявкал: «Как брось, так и подними», а если не соглашались, мол, «Ну конее-е-ешно», то передразнивал: «Конюшня».
Старшого он уважал, у них были свои долгие отношения, и то, как они общались – полунамёками, в касанье, – отдельного слова стоит. Сидели у костра возле избушки, Старшой помешивал собачье в тазу и что-то говорил негромкое лежащему у ног Тагану, а тот чуть пошевелил хвостом и чуть прижимал уши. А Старшой клал руку на голову Тагану и поглаживал-почёсывал выпуклый шов на собачьем лбу. Ребро жёсткости, как выразился как-то Рыжик. Мы умирали от зависти – привязанный Рыжик аж зевал со скулинкой. Есть такое собачье проскуливание в зевке. Открыть рот, будто для зевка, а дальше зевок растянется то-о-о-онким очень высоким скулежом, и, выходит, скулинка заменяет зевок и вроде должна уже в лай перейти. Ан нет – в зевок и возвращается. Это происходит, когда мы нервничаем. Такое «у-аааааа́»…
Чувствую, что вы сами начнёте зевать со скулинкой… Поэтому, закругляя до поры тему Старшово-Таганской дружбы, скажу, что понимали они друг друга с полуслова, и на развилке лыжни Таган всегда знал, куда пойдёт Старшой, хотя для порядка и оборачивался. А как Старшой смотрел на Тагана в работе! Когда, примчавшись с огромной скоростью, тот с налёту совал нос в соболиные следы, взрезая снег, или свирепо вгрызался в подножие кедрины, так что летели корни, пахнущие грибами и прелью. Этим любовался не только Старшой. Рыжик же просто сглатывал.
Как я говорил, первым событием был глухарь и выход Старшого в трусах, а ко второму плавно перехожу через кутух.
Старшой сделал нам новый двухквартирный кутух – длинную будку из бревёшек с двумя входами и перегородкой – живи не хочу. У каждого своя площадь, но надо знать собак: мы тут же влезли вместе в правый отсек, сначала я, потом Рыжик. А потом в левый – сначала Рыжик, потом я. Рычали, толкались и так и жили то вдвоём, то порозь. Попеременке.
Иногда Рыжик ложился рядом с дверью избушки под навесом, за что Старшой его звал «теплопопым», считая, что Рыжика привлекает тепло из-под двери. Хотя, возможно, ему хотелось оказаться первым, когда Старшой вынесет объеденную грудину глухаря или рыбьи кости. Рыжик належал себе даже преддверную круглую вмятину в грунте, где, свернувшись клубком, то прислушивался к манёврам Старшого в зимовьё, то дремал, а то вдруг начинал, напряжённо вздев морду и натянув углы рта, чесаться и стучать лапой по бревну или косяку. На что Старшой отвечал неизменным: «Кто там? Наши все дома». А когда приоткрывал дверь выпустить жар, то Рыжик вставал и вдвигал в избушку сначала морду, потом шею, а потом и сам вдвигался и стоял, виляя хвостом, долбя им по косяку, на что Старшой говорил: «Избушку срубишь».
Толкаться у двери зимовья́ под навесом мы оба любили и однажды, играя, весело заедаясь и толкаясь, своротили пустой ящик. По нему Рыжик залез на лабазок и взял кусок масла с дощечки, на которой лежал ещё и примёрзший малосольный сиг. Рыжик-то масло схватил, но дощечка упала и грохотнула. Старшой выскочил и всё понял, хотя Рыжика и след простыл. Старшой положил кусок привады на то же место и пододвинул поудобней ящик. На следующий вечер Рыжик лежал-лежал, а потом внезапно и ни слова не говоря сорвался и мелкой самоуглублённой трусцой подтрусил к ящику, встал на него задними лапами и, опершись передними о полку ла́база, аккуратно взял приваду. К ней Старшой привязал крышку от бидона, и та грохнула. Рыжик отпрыгнул и, слыша, как Старшой нашаривает калоши, соскочив с нар, удрал подальше.