Ночью я снова влетел в капкан, а Рыжик снова ухитрился безнаказанно сожрать приваду. Он запустил
[5] два капкана, сдвинув их вбок лапой и не то стряся, не то как-то ещё рассторожив. «Н-да… – сказал Старшой с задумчивым холодком. – А я смотрю, ты умный… Не знаю…»
Следующее утро выдалось седым, хмурым с промозглинкой и со сквозной какой-то серебряностью… В первом же повороте на длинном галечнике гнутыми головешками сидели глухари, штук семь. Они были настолько замершими и не похожими на живых существ, что когда, чёрные, медленно покачиваясь и вертикально задрав головы, пошли к траве, то их зачаровывающая медлительность буквально разорвала наши глотки восторженно-возмущённым лаем. Пахло от них невозможно – почему-то печёнкой, переваренной хвоей и какой-то кислинкой! Старшой выпустил нас, и мы, подняв брызги, рванули на галечник. Глухари взлетели и, рассевшись на прибрежные листвяги, замерли чёрными почками.
…Боюсь, не описать то чувство дела, которое меня объяло с головой, когда я облаял первого в жизни глухаря и которое объяснило моё предназначение, одарив проблеском одного откровения, речь о котором впереди…
При всём азарте я шкурой ощущал, как внимательно смотрит Старшой на мои движения, как присутствует, оценивает, осознаёт происходящее, подправляет негромким словом и что-то сам себе помечает. Я понял, что мы – очень важное звено, связывающее Старшого и его семью с окружающей нас огромной тайгой. Что вместе мы представляем необъятный организм, многократно превышающий в размерах Старшого и состоящий со Старшим в странных и старинных отношениях. Будто шевельнулись какие-то ваги, жердины мощнейшие между глухарём и камешком, Старшим и мной, мной и глухарём. Когда я думаю об этих вагах, сизых гудящих сушинах, меня аж мутить начинает, и что-то во мне защитно сбивается, ограждая от лишнего знания, от которого я замру, окаменею иль вовсе на куски разлетится моя бедная собачья голова.
О существовании этих длинных и гудких сил, простирающихся во все стороны тайги, реки и неба, говорил особенный, подправляющий и одобряющий вид Старшого. Так же он шёл с неводом, так же оглядывал возведённый сруб, так же ехал зимой в город, и стрела зимника была в тысячу раз больше его тарахтящей машинёшки.
Этот новый образ Старшого мы ощущали и когда он выпускал нас из лодки, и когда забрёл в лес, и шёл к нам, и мы слышали, как осторожно ступает он по траве, по мёрзлому, кровельно-грохочущим мху, в который нога человека проваливается, оставляя печатные дырки с вертикальными рваными стенками. И когда он подходил, прячась за стволы, отстаиваясь за ёлкой, и выглядывал, шатаясь-двигаясь телом, а потом стрелял и подбегал, чтобы в пылу мы не истрепали, не раздербанили глухаря… и разговаривал с нами совсем другим голосом, словно что-то невидимо-новое нарождалось, строилось, струилось, и мы были в центре надежды.
Но чем яснее становилось, что именно Старшой этим невидимым управляет, тем незначительней, незаметней он помогал происходящему и будто только присутствовал, тем сильнее оно само работало и простиралось в сложнейшие дали точно так же, как уходил-простирался в небо мачтовый листвяг с чёрным силуэтом на выгнутой ветви.
Потом ещё были глухари. А потом Старшой решил, как обычно, «разок шваркнуть пиннинг», а потом помаленьку с этим «пиннингом» ушёл до мыска… А мы бесились, рыча, и носились по нежно-жёлтой сухой траве, очень прямой и вертикально-острой, и пропахли ею невозможно, а потом помчались вверх в хребёт, откуда кисло-печёночно нанесло птицей, и взмыли на высоченную гору с гранёными столбами. А потом выбрались на покрытую ягелем бровку, поросшую крепкими кедриками и остроконечными пихточками, среди которых особенно чудно гляделись сухие – пепельно-серые и будто костяные. Мы замерли, затаив дыхание, хотя это было и нелегко – бока ходили ходуном, и языки жарко свисали из разинутых пастей.
Тёмно-синие горбатые сопки, о существовании которых мы и не подозревали, с тучево́й грозностью восстали со всех сторон, а внизу с какой-то поразительной, счастливой наглядностью открылся поворот с лодкой, широченный серп галечника и крохотная фигура Старшого.
Поразила река, плавно ползущая под уклон сизо-серебряной шкурой в водоворотах и шершаво-свинцовых пятнах ряби. Её тягучая плоскость меняла угол в каждый точке и, устремляясь меж каменных мысов к порогу, неумолимо и мощно ускорялась, растягивалась пятнами и гравюрно темнела складками от каждого камня. Далеко внизу пролетел глухарь, казавшийся сверху особенно сизым. Летел он, очень часто и книзу маша крыльями, мощно и коротко вспархивая, а потом мгновенно замирая в планировании. Застыл – и новая череда взмахов и долгое планирование на острых, плугообразно выгнутых крыльях. Даль была такая совершенная и настолько… крупно-насыщенная, что дух захватило от пережитого, и мы долго стояли рядом… в одной волне, в одной… счастливой поре… ощущая с небывалой силой, что мы братья. И что всё, открытое нам – от дальней горы до фигурки Старшого, – тоже наше, и мы, объятые одним делом, нужны и себе, и дали, и, главное, Старшому. Переполненные, мы заговорили наперебой обрывками мыслей, чувств:
– Вот это вид!
– Здесь даже ветер по-другому дует!
– И пахнет… – сказал Рыжик. – Ой, как хорошо! – И глянул на меня в упор: – Ты вообще понял?
– Что понял? – насторожился я.
– Что он без нас не может…
– Старшой-то?
– А кто же ещё-то? Се-рый, – раздельно сказал Рыжик. – Серый, ты понимаешь? Мне раньше казалось, что мы без него пропадём, а ведь, оказывается, и ему без нас… мяу.
– Да? Тебе тоже так показалось? Рыжий! Ведь вот как бывает! Ещё недавно кто мы были? Щенчишки… А теперь у нас своё дело. Давай, брат, ты знаешь. Давай вместе как залаем за это!
– Давай!
И мы дали.
– Да лан, не ори, – сказал я, отдышавшись, кедровке, усевшейся на сушину.
– Да ей за́видно!
– Да, Рыж, действительно надо сейчас что-то очень важное сказать друг другу… И вот этому простору… Смотри, Таган, по-моему, норку гоняет…
– Да где?
– Да вон, в курье́
[6] за лодкой!
– Точно! Без нас, главное!
– От однодворец! Хе-хе!
– Ну. Да, кэшно, это важно, когда у тебя есть любимое дело, понимаешь… У нас есть всё… И всё так начинается…
– Мы собаки! И нам надо сказать…
– Своё слово…
– Сказать себе и друг другу, что будем собаками до конца… Давай троекратно залаем за наше собачье дело, нашу охоту…
– Промысел!
– Промысел! Разницу чуешь?
– А как же!
– За нашу тайгу – что будем беречь её, охранять…