В машинном отделении, за кормовой переборкой которого бушевало Баренцево море, я находился несколько часов. Она — эта 8—10-миллиметровая стальная преграда — спасла “Сокрушительный” от затопления, а две сотни его боевой команды от гибели...
Усталость и нервное напряжение дали о себе знать, появились сильные колющие боли в груди, и меня сменили. Я ушел в пост энергетики, где главстаршина Белов добровольно и бессменно нес вахту дежурного механика, и стал ему помогать советами, как удержать корабль на плаву.
Тем временем спасение людей, очевидно из-за опасности повреждения “Валериана Куйбышева”, прекратили. Взамен применили другой способ, заключающийся в том, что с “Сокрушительного” пустили по волне канат, привязав к нему несколько спасательных кругов. Конец каната подняли на борт “Валериана Куйбышева”, и через некоторое время между кораблями образовалась своеобразная переправа.
Здесь необходимо упомянуть о хозяйственной сметке моего друга — боцмана Семена Семеновича Сидельникова, который запасся на стоявших в Кольском заливе поврежденных английских судах большим количеством добротных канатов. Без этих боцманских трофеев, полагаю, этот способ спасения людей оказался бы невозможен. Именно Сидельников, наш дорогой старший товарищ, надел на многих спасательные круги и с добрыми пожеланиями отправил на “Валериан Куйбышев” и “Урицкий”, а сам остался на обреченном корабле и погиб...
В первой партии на спасательных кругах (человека привязывали к кругу, крепко прикрепленному к канату) начали переправляться шесть человек. Очевидно, из-за непрочного крепления кочегара Федора Переверзева оторвало волной и унесло в море. Он долго кричал: “Спасите, помогите!”, но спасти его оказалось невозможно. Это была восьмая жертва...
Часа через два таким же образом пошла вторая партия из девяти человек, в нее главстаршина Белов включил и меня.
Способ спасения экипажа был необычным. Эсминец “Куйбышев” подрабатывая машинами и рулем, подходил кормой как можно ближе под нос “Сокрушительного”. Канат вязали “восьмеркой”: один конец — на корме у спасающих, второй — у спасающихся. Спасаемый моряк вдевал ногу в “восьмерку” и по команде, держась за канат, вскоре оказывался на “Куйбышеве”. На нашем полубаке стояла очередь переправляемых. В ней находился весь офицерский состав, кроме Владимирова и Лекарева.
Хорошо помню, как боцман Сидельников взял круги и проинструктировал нас. Я его попросил: “Ну, дорогой, завяжи, чтоб я тебя всю жизнь помнил”. До меня за бортом в море уже находились трое, я прыгнул четвертым. Оставшиеся пятеро готовились на палубе к переправе. В воде поругивались: вода-то холодная, около нуля градусов, да пронизывающий ветер. Волной о борт может так ударить, что и на “Валериан Куйбышев” перебираться не потребуется.
Наконец все девять человек оказались в воде, и нас потянули к кораблю-спасателю. Волна такая высокая, что его и вовсе не видно. Настроение невеселое, но страха не испытывал. Во время переправы два раза уходил с головой в воду, к счастью, ненадолго: работая руками и ногами, выбирался наверх и, глотнув воздуха, радовался, что остался жив.
Приближаемся к борту “Валериана Куйбышева”, из воды вытаскивают первых. Видно, как при крене тяжело работать спасателям — во время качки обнажается днище эсминца, покрытое ракушками. Наконец упираюсь ногами в борт и сразу отталкиваюсь, чтобы не затянуло под корабль, к винтам. Вытащили меня на палубу, а развязать намокшие узлы не могут. На вахтах, при стоянке на рейде или у стенки, когда за механизмами особенно присматривать не надо, машинисты-турбинисты обычно делали ножи. Я изготовил два. Один подарил матросу, уходящему на сухопутный фронт под Сталинград, а другой — миниатюрный кортик — носил с собой. Он-то и выручил — веревки вмиг обрезали, и меня как мешок спустили по трапу в жилую палубу.
В этот момент я почувствовал сильную боль в застылых от холода руках и ногах. Помню, кто-то из матросов натирал мне ледяной водой руки, другой вливал в рот спирт. После этих процедур одели в сухое — и я через полчаса ожил, даже появился аппетит.
Вслед за нашей партией на “Валериане Куйбышеве” приняли последовательно 18 и 21 человека. В последней группе на борт эсминца мертвыми подняли троих, несколько человек попали под винты. “Урицкий” спас десятерых, одиннадцатый погиб...
На “Сокрушительном” была и... англичанка Мэри. Как-то при совместной стоянке с английскими кораблями наши матросы увели с одного из них небольшую черненькую собачку, прозванную на эсминце Мэри. Чья-то сердобольная душа, посадив собачку в чемодан и привязав его к канату, захотела спасти любимицу команды. Но спасатели, заподозрив, что в чемодане чье-то барахло, обрезали конец, и бедный пес погиб...
Спасенные в двух последних группах оказались в худшем положении: кончился спирт, не хватало сухой одежды, в палубе же было довольно прохладно. Помню, когда мичман Коротаев, полураздетый, озябший, лежал на рундуке с ненормальными, какими-то стеклянными глазами, его била дрожь, и мы с Володей Будаевым согревали его своими телами».
Вот как «увидел» писатель Анатолий Азольский эвакуацию экипажа «Сокрушительного»: «Когда на пятьдесят втором человеке оборвалась беседочная линия, лопнули нервные, пронизанные кровью волокна, соединявшие оба корабля в единый организм, на “семерке” произошло то же, что и сутки после отрыва кормы: она обесточилась, и темнота полярной ночи воцарилась во всех помещениях корабля. “Семерка” испускала последний дух. И вновь жажду жизни пробудил в ней эсминец, начавший прожекторами тире гвоздить по гибнущему кораблю, — так ударами ноги подними с земли упавшего или уснувшего. И “семерка” очнулась, осветила, приняла бросательный конец, вытащила трос, притянула к себе беседку, отправила на эсминец пятьдесят третьего, потом пятьдесят четвертого.
Но и эсминец обрел второе дыхание. Он уже принял семьдесят тонн воды, наглотавшись ею почти до потери остойчивости и чудом держась на плаву. На оба шкафута его вдруг высыпали — без команды с мостика — краснофлотцы.
Их выгнала на палубу злоба. Третьи сутки над ними издевался шторм, загоняя в корабельные низы, заставляя покидать верхние боевые посты, и терпение людей, смирившихся, казалось бы, со свирепой властью стихии, исчерпалось. Они уже не боялись ни волны, ни ветра, ни холода, а некоторые, презирая смерть и ненавидя непокоряющееся море, сбросили капковые бушлаты и являли себя Арктике в бескозырках и тельняшках. Они готовы были с беседкой и тросом в зубах плыть к “семерке”, погружавшейся во мрак, в неизвестность, и людей с той же “семерки” братва уже встречала по-другому, не нянчилась с ними, не несла корешей быстренько к фельдшеру, а невеликодушно зубоскалила, потешаясь над теми, кто, будучи не раненным, потерял рассудок от страха и спирта, который там, на черном обрубке корабля, сохранял им жизнь. “Еще один ханурик!” — кричали они, сбрасывая в люк человека. “Сейчас опохмелим!” — гоготали они, спуская в кормовой кубрик упирающегося. “Бабу дадим!” — со смехом обещали они тем, кого затаскивали в старшинскую кают-компанию.
И фельдшер ухитрялся всех помнить, всех записывать. Первым в списке был боцманенок, третьим — трюмный машинист, под номером вторым значился некто с пометкою “сотрясение мозга”, человек без фамилии, должности и звания, но мало кто не знал, что в одной из кают — охраняемый часовым командир гибнущей “семерки”. И штурмана уже втащили на жилую палубу, и еще двое из комсостава прибыли, и еще один, замполит “семерки”, таинственным узником содержащийся под стражею.