После первого потрясения от близости к американской среде я убежден: то, во что я попал, было и остается кошмаром. Поездка в метро – как визит в морг: на всех телах бирки, у всех билеты с отчетливым местом назначения. Шагая меж окоченелых, холодных стен мимо блеска магазинов, я вижу мужчин и женщин, они ходят, разговаривают, иногда смеются или бормочут себе под нос, но ходят, говорят, смеются и чертыхаются они, как призраки. День полон деятельности, ночь – кошмаров. С виду все работает гладко – все смазано, отполировано. Но когда приходит время смотреть сны, Кинг-Конг бьет окна, крушит небоскребы одной рукой. «Небоскребные души!» Таково было послание из Америки, принятое мной, когда я шел по Елисейским Полям накануне отъезда. Теперь я шагаю по чарующим тоннелям вместе с остальными канализационными крысами и читаю: «Приятно сменить слабительное». Все тут лучше, дешевле, вкуснее, вменяемее, здоровее, милее прежнего – если верить рекламе. Все сделалось великолепнее, колоссальнее, больше того и больше сего. И при этом все – то же. Поразительно. Мы превзошли превосходные степени – мы уже в области высшей математики.
Проходя по залу ожидания Пенсильванского вокзала, я ощущаю нереальность, чувствую, каково это – жить меж двух миров. Где-то между залом ожидания Пенсильванского вокзала и призрачным миром нетитулованного дворянства рекламистов располагается действительность. Поезд стоит на запасном пути, груз катится сквозь астероиды. Пассажиры сидят в зале, ожидают воскрешения. Они ждут, как пианино, которое я видал сегодня поутру в столовском туалете. Изобрести что-либо иное в заданных условиях означает требовать акта творения, а сие невозможно. Мы оставили по себе кое-какие сюрпризы – жестокого свойства, – но никакого творения. Допускаю, что блестящий пирог, который взрезал Селин, навещая Автомат
[167], может преобразиться в пламенеющего фламинго. Вообще-то, весь город может подняться на крыло и утопиться в Мертвом море, где, как я понимаю, ныне царят великолепные казино и игровые залы.
Город Нью-Йорк подобен великанской твердыне, современному Каркассону. Гуляя среди потрясающих воображение небоскребов, чувствуешь, будто оттеснен к краю воющей, беснующейся толпы, толпы с пустым брюхом, небритой, в лохмотьях. Идет драка – день и ночь, без продыху. Результатов никаких. Враг всегда у ворот, рожки трубят непрестанно. Если б однажды какой-нибудь крошечный человечек сбежал из этой цитадели, выбрался за ворота и встал под стенами, чтобы все его увидали, если б все увидели его, как на ладони, увидели, что это – человек, человечишко, может, даже еврей, этот человечек, он мог бы одним выдохом легких разрушить стены этой цитадели до основанья. Все рухнуло бы от одного выдоха. Одно лишь присутствие человека по ту сторону ворот уничтожило бы все. Конец. Всему Конец. Всем стараньям конец, и они бы пали на землю, как игрушки, которые уснувший ребенок роняет на пол.
Какие я вижу лица! В них ни тоски, ни мученья, ни страданья. Такое ощущение, что бреду в затерянном мире. Виденное мною годы назад на журнальных обложках я наблюдаю теперь вживую. Особенно женские лица. Это сладостное, вялое, девственное выражение лица американской женщины! Столь гнилостно сладкое и девственное! Даже у шлюх вялые, девственные лица. Они в точности соответствуют названиям книг и журналов в продаже. Победа редакторов и издателей, дешевых иллюстраторов и изобретательных нетитулованных дворян от рекламы. Никакой неподатливости потребителей. Всё – раз плюнуть. Палм Олив, Отец Джон, Экс-Лакс, Перуна, Лидия Пинкэм
[168] – вот кто победил!
Лицо американской женщины – показатель жизни американского самца. Секс либо от шеи и выше, либо от шеи и ниже. Ни один американский фаллос не добивает до средоточия жизни. И потому вот нам роскошная бурлескная королева с райски красивым телом богини и умственным развитием восьмилетнего ребенка, если не младше. На каждой бурлескной сцене стайка шикарных нимфоманок, возбуждающих и остужающих по своему изволенью; они корчатся и извиваются перед скопищем умозрительных мастурбаторов. В целом свете не отыщется таких тел, ничего сравнимого с их сугубо физической красотой и совершенством. Но вот были б они безголовые! Эта вот голова, это сладкое, девственное личико – душераздирающи. Эти лица – как новые монеты, никогда не бывшие в обращении. Каждый день чеканят свежую партию. Они громоздятся, заваливают собой хранилища казначейства. А снаружи хранилища стоят голодные толпы, ненасытные толпы. Весь мир перетрясли, переплавили все до единого наличные слитки золота, чтобы отлить эти сверкающие новые монеты, но никто не знает, как вбросить их в оборот. Вот она, американская женщина, погребенная в хранилищах казначейства. Мужчины создали ее по образу и подобию своему. Она стоит своего веса в золоте – но никто не может до нее добраться, прибрать к рукам. На монетном дворе лежит она, лицо ее сияет, но чистое золото ее никому не приносит пользы.
Забредаю в сигарный магазин купить сигарету, какую не слишком рекламируют, – от этого, разумно предполагаю я, она придется мне по вкусу больше прочих. Вижу книжные стойки, набитые лучшей мировой литературой: тома Гёте, Рабле, Овидия, Петрония и пр. Кому-то может показаться, что у американцев вдруг развился потрясающий вкус на классику, что за одну ночь они вдруг стали культурными людьми. Да, может – если у этого кого-то заложило уши или глаза склеились. Кто-то мог бы вообразить, что этот напыщенный набор впечатляющей литературы – признак пробуждения. Но для этого нужно быть мечтателем и никогда не ходить в кино, не читать газет.
Ни у чего тут не учуешь подлинного запаха, подлинного вкуса. Все стерилизовано и укутано в целлофан. Единственный запах, признаваемый и принятый как таковой, – изо рта, и все американцы страшатся его до ужаса. Перхоть, может, и миф, а вот запах изо рта – быль. Это подлинная вонь духовного разложения. Американское тело, когда оно умерло, можно помыть и опрыскать; некоторые трупы являют даже выраженную красоту. Но живое американское тело, в котором гниет душа, пахнет скверно, все американцы это знают, и потому любой предпочитает быть одновременно стопроцентным американцем уединенно и припеваючи, но не жить бок о бок с остальным племенем.
От радио, телефона, толстых газет, стакана воды со льдом почти невозможно увернуться. В гостинице, где я остановился, не нужен будильник, потому что каждое утро, в семь тридцать ровно, мне на пол с грохотом швыряют завтрак. Он приходит как почта, только с шумом. «Континентальный» завтрак – кофе в вакуумированной бутылке, масло в картоне, сахар в бумаге, сливки в запечатанном флаконе, джем в маленькой баночке и рогалики в целлофане. Такого континентального завтрака отродясь не видывали на Континенте. Есть в нем одно отличие от любого завтрака, подаваемого на Континенте, – он бесчеловечен!И хотя живал в паршивейших гостиницах, какие найдутся в Париже, я никогда не ел завтрак из обувной коробки под электрическим светом и под радио, вопящее во всю мощь.