* * *
— Пойми, Лёль. Пойми. Я не работаю для ублажения богатеньких… Мы распахнутый рок. И вся-вся-вся музыка — для простого люда. Да, мы могли бы разок-другой выступить в этой соседней пивной… Но мерзкая пивнуха, которая здесь была, превратилась в еще более мерзкую кафешку. С газетами и с чаем! С зеленым, Лёль!.. Интеллигентский отстой! Кастраты!.. Без капли пивка! Как только вижу на столе свежую подшивку газет, хочется блевануть…
Максим, как обычно, включает себе в посильную помощь магнитофон. Но там опять шипенье. И какая-то чужеватая мелодия взамен. И опять Максим, торопясь, не может найти «Останься».
— Лёль! Что ты сделала с магнитофоном?.. Где наша песня?!
И убегает.
И голос Инны по телефону совсем не такой, как вчера. Это уже родственный спрос. Младшая сестренка разгневана:
— Но он как-то объясняет свое долгое отсутствие?
Ольга отвечает сдержанно: — Да.
— Ночует?
— Ночует. И опять исчезает.
Ольга устраивается у аппарата поудобнее:
— Его ночные объяснения, моя дорогая Инна, одни и те же. Сводятся они к временной (надо верить!) нужде. И конечно, к безденежью его рок-друзей… К драчливому вокалисту… К пьющему барабанщику.
— Барабанщик и правда так гениален? Ты его слышала?
— Барабанщик сейчас в чужой рок-группе.
— Ого!
А Ольга отчасти передразнивает, перехватив летучую Максимкину интонацию. И если, мол, барабанщика, если эту гениальную свинью сейчас не прикормить, он так и останется хрюкать у чужих корыт… Мы можем его потерять, родная!
— Родная?
— Да. Так он теперь говорит.
Готовая взорваться, Инна спрашивает: — Но кроме. Кроме рок-группы… Какие-то другие ценности у человека есть?
Ольга смеется: — Я.
* * *
— А еще?
— Не знаю… А!.. Есть!.. Есть!.. Примером для Максимки его отец. В ярких красках! Это для него кумир, бог!
И, словно в поддержку Ольгиных слов, появился Максим.
Он — бегом, бегом! — ворвался в К-студию. Услышав слово «отец», он уже с расстояния подхватывает. На ходу. На бегу. Подгоняемый запредельным восторгом:
— Мой отец!.. Мой батя!.. Вот человек! Вышел на пенсию, свое отработал — и уехал к друзьям в Сибирь. Едва только на пенсию — и к друзьям. На настоящую неболтливую землю! Взял и вырубился из страны перевертышей. Ух, Лёльк! Как он умеет дружить с людьми и ценить их! Мне бы хоть вполовину, Лёльк!.. Друзья — это всё.
Максим рядом:
— Представляешь, Лёльк!.. За Уралом… Далеко!.. Огромная Сибирь! Я спросил его, откуда у тебя столько друзей. Батя только пожал плечами — друзья по жизни! Он так и сказал… Обрати внимание, Лёльк, — не по работе друзья, не по институту. Не по пенсии, мать их… По жизни.
Инна по телефону Ольге: — Я все услышала. Не пересказывай. Передавай Максиму привет.
— Передаю.
— И скажи ему, Оля, — мне тоже нравится такой отец. Я как бы слышу его таежный шаг. С хрустом. Слышу мужчину. Слышу здоровое… В нашем-то московском вылизанном муравейнике… Забытый звук!
Ольга счастлива совпадением мнений:
— В перестроечные дни, а?.. Пенсионер колесит по немеряно огромному пространству, навещая там своих друзей. Ты слышала, Инна, — большинство его друзей в Сибири.
— Как у всякого порядочного человека.
Сестры меж собой:
— Он говорил об отце, и сердце мое сжималось.
— Мы, Оля, тоже любили отца. Больше, чем любили. Жили, едва-едва его дождавшись. А он вернулся из лагеря и полгода прожил.
— Семь месяцев… Хватит о печальном…
* * *
Максим кричит. Появился из глубины К-студии:
— Отец!.. Его обожает все Зауралье и вся Сибирь! Оль!.. Где поездом, где самолетом. Это только нам, в Москве, кажется, что сибиряки живут плечом к плечу. А на деле расстояния меж ними огромные!
Приблизясь к Ольге, Максим сбавляет голос до шепота:
— Но батя все равно ездит и ездит, летает и летает — от друзей к друзьям. Надо брать с него пример, родная!.. Надо жить жизнь… Батя всегда так и говорит — Максим, живи жизнь.
Максим еще ближе к Ольге, еще тише — и уже с просьбой:
— Давай, родная, жить жизнь.
Что означало — дай еще последних деньжат. Дай деньжат — мои музыканты, друзья… мои друзья!.. совсем на мели.
«— Лёльк! — взывал он.
Я молчала. У меня кончились свободные деньги. Я тоже была на мели.
— Лёльк!
А у меня нет сил говорить с ним. Разве что завыть по-бабьи… Но нет сил и одернуть… на время бы выставить, выгнать его. Я все еще влюблена. Я все понимаю… Деньги, эти наши контрольные метки!.. Я все-все понимаю. Душа болит. Душа хочет покоя. Но подтаявшая сладкая влюбленность все еще лижет и лижет мне сердце».
А Максим в шоке — он рассказывает, какая жуткая творится на белом свете несправедливость… Барабанщика бросили его женщины. Бросили его друзья! Скулящее его одиночество… Даже он, Максим, на время отодвинулся от бедолаги — и вот сейчас рок-барабанщик один… Один в мире!.. Твоему выцветшему Кандинскому и не снилось, как может страдать современный одинокий художник!
Максим сокрушается, негодует, но не падает духом:
— Этот барабанщик, мать его, — загульный!.. Но он, Лёльк, гений, без дураков! Для него деньги — дерьмо. Бумажки. Особенно — зеленые. Он живет и даже не замечает их цвета… Я видел, как в гневе он рвет стодолларовую купюру. В его руках это получалось так легко! Руки барабанщика… Эти руки сами по себе рвут деньги. Эти руки сами живут жизнь… Его руки! Это стихия. Это ветер! Это бессмертные овражные лопухи!.. А ведь мы с тобой, Лёльк, тоже живем жизнь.
Максим выкрикивает свою беспечную, радостную правду. И его слова заново волнуют и дразнят Ольгу, как дразнят долетающие запахи ненашего счастья.
И так медленно-медленно, тихо-тихо Ольга растет в понимании мужчин этого нового для нее сорта.
* * *
Максим рассказывает про копейки… Конечно, это копейки. Конечно, проходя мимо, кое-что бросают им, играющим новую, непризнанную музыку.
Бросают в потертую шляпу (вокалист шляпенку свою на общак пожертвовал, принес)… Монеты… Металлические рубли. И ни одной бумажки, Лёльк… Но ведь рок-музыканты не рвачи и не гонятся за тем, чтобы на асфальтовом пленэре обобрать слушателей. Своих же дохляков. Своих умученных трудяг.
Да, Лёльк, стало чуть полегче… Музицируя, мои парни наконец заприметили, что когда на асфальте не одна, а лежат две шляпы рядом, туда бросают больше… И вообще, когда лежат две шляпы, это как две протянутые руки…