В день, когда родился Джулиан, Анна нисколько не пыталась сопротивляться боли, вести себя подобающе или облегчать жизнь тем, кто ее окружал. Когда рука медсестры приложила ей к лицу маску, она сглотнула и провалилась в забытье; возвращаться в сознание категорически не хотелось. Джулиана вложили ей в руки чистого, умытого, розового младенца, над которым, прежде чем отдать его матери, потрудились бесчувственные медсестры, привычные к санитарной обработке, и она испытала нечто вроде отвращения. Оттолкнуть, бежать, избавиться от всех ожиданий, что возлагаются на этот крохотный вопящий кулек, завернутый в покрывало… Она рассматривала плотно смеженные веки без ресниц, причмокивающий ротик, похожий на морскую губку, пухлые пальчики, вцепившиеся в изящные кружева покрывала. Попыталась вообразить, что другого сына у нее никогда не было, что это первый сын, которого она родила. Волосики Джулиана были золотистыми, на мир он взирал доверчиво, лежа на руках у отца. Нет, он ничем не напоминал, слава богу, своего старшего, сгинувшего бесследно брата; макушка сына торчала из пеленок, когда мальчика у Анны забрали, и было видно, как малыш дышит, как бьется крошечное сердечко.
В те первые годы после возвращения Доркас, мать Ральфа, стала для Анны опорой; эта молчаливая пожилая женщина не любила, как она сама выражалась, пустого трепа, но всегда была рядом, всегда бдила, на нее всегда можно было положиться. Поначалу Анна шарахалась от своей золовки-терапевта — молодой, настырной, обожавшей командовать, прикатывавшей из Нориджа едва ли не каждое воскресенье, олицетворявшей мирские страсти и жизненную силу, обладавшей специфическими познаниями. Она и вправду сторонилась мира; случались дни, когда она отказывалась выходить из дома, просто не могла себя заставить, когда одного слова прохожего было достаточно, чтобы она покраснела и начала дрожать, когда она не рисковала поднять голову и повстречаться с кем-либо взглядом.
Иногда она просыпалась от судороги в правой руке и видела, как пальцы сжимаются и разжимаются, словно стискивая горлышко бутылки, разбитой о комод четы Инстоу. Полтора года она держала кроватку Джулиана в собственной спальне; лишь когда родился Робин и появился новый, более хрупкий предмет заботы, она перестала вставать среди ночи, чуть ли не каждый час, и проверять дыхание сына. Когда Кит пошла в школу, Анну с большим трудом удалось убедить расстаться с ребенком у ворот школьной территории.
Разумеется, люди обращали внимание на ее поведение. Они говорили: «Анна, вы ведь дипломированный педагог, ваша свекровь вполне в состоянии приглядывать за детьми, так почему бы вам не вернуться к работе? Вам нужен некий интерес, некое занятие, которое отвлечет от поедания себя. Кстати, почему вас так редко можно увидеть вне вашего дома? Почему вы не проявляете, как говорит ваша свекровь, «активного интереса к благотворительной деятельности»?»
После года или двух такой жизни, после бесчисленных попыток отбиться от чужой помощи и чужих требований, Эмма, сестра Ральфа, отвела Анну в сторонку и потолковала с ней — как нельзя более вовремя для того, чтобы спасти ее жизнь. Этого Эмма добилась простыми, обыденными словами, банальными, тривиальными, но чрезвычайно важными для того, кто умирает.
— Анна, — сказала она, — мне кажется, что с вами не все в порядке физически, что у вас трудности с дыханием. Не против, если я вас послушаю? Обычно я избегаю лечить членов семьи, но позвольте хотя бы установить, больны вы или нет.
— Ерунда, — отмахнулась Анна, — погода такая, холод, сырость. Сколько себя помню, я всегда простывала.
— Правда? — заинтересованно спросила Эмма.
— Ну да. Вообще-то я крепкая, но никогда много не бегала. Даже в детстве. Вы не замечали, как я поднимаюсь по лестнице?
— Нет. А что?
— Сердце сразу начинает стучать быстрее. — Анна нахмурилась. — Так всегда было. Кстати, стало легче, когда мы уехали в Африку. Там-то лестниц не было.
— Надо же! — удивилась Эмма. — Какая я дура, оказывается.
После обследования она сообщила Ральфу, что Анна страдает пороком сердца в легкой форме: нет, хирургического вмешательства не требуется, этот недуг его жену в могилу не сведет, впредь будет доставлять лишь некоторые неудобства, к которым Анна привычна сызмальства и о которых предпочитала никому не говорить.
— Обычное дело, — прибавила Эмма, пытаясь отыскать нужный баланс между ободрением и тревогой. — Но ты должен заботиться о ней, Ральф. С нее вполне достаточно детей и домашних хлопот; не позволяй окружающим донимать ее глубокомысленными любительскими рассуждениями о пользе труда — дескать, весьма полезно посещать эти треклятые выставки цветов. Гони досужих кумушек, каждая из которых здоровее твоей жены. Защищай Анну, понимаешь? Если кто-то начнет требовать, чтобы она что-либо сделала, тебе надо лишь нахмуриться и сурово произнести: «Моя жена не очень хорошо себя чувствует».
Не очень хорошо чувствует, вот как? Быть может, спросил себя Ральф, это страх затрудняет Анне дыхание, застревает у нее в горле?
— Конечно, — продолжала Эмма, — бывает непросто различить причины и следствия. Безусловно, Анна подвержена приступам паники. Я сама видела, как это происходит. Совсем неудивительно, что она им подвержена, если вспомнить, через что ей пришлось пройти. После подобных серьезных потрясений можно сколько угодно думать, что ты оправился, даже ощущать себя королем мироздания. Разум отлично умеет приспосабливаться. Но тело ведет себя иначе. Оно обладает собственной памятью.
— Но этот дефект в сердечном клапане… Ты же говоришь, что он сам по себе никак не связан с приступами паники?
Эмма помедлила с ответом.
— Да, он сам по себе неприятная мелочь. Но люди, Ральф, невежественны и жестоки, они не склонны принимать душевные страдания в качестве оправдания. Скажут: «Подбери нюни» — и вся недолга. Боюсь, я не могу допустить, чтобы кто-либо бросил это в лицо Анне, а, по-моему, день, когда она услышит такой совет, все ближе. Зато — поверь, я знаю, как люди мыслят, — порок сердца может быть замечательным предлогом. Это достойная причина, весьма уважительная.
— Иногда я тоже испытываю страх, — признался Ральф. — А еще… — Он прижал руку к горлу, — ощущаю какую-то тяжесть вот тут. Комок, который никак не могу проглотить. Но все же продолжаю работать.
— Мужчины обычно так и поступают, — сказала Эмма. — Продолжают работать. Между прочим, часто выходит, что за счет людей вокруг, не замечал? Вы смотрите новости по телевизору, — прибавила она мысленно, — считаете политиков глупцами; это ваш способ отвлечься. Вы теряете самообладание, деретесь, и вами восхищаются. Вы заседаете в комитетах и комиссиях, следите за соблюдением законов. Какая бы зараза ни сидела внутри вас, вы выпихиваете ее наружу, находите того, на кого можно возложить вину. А вот женщины — женщины замыкаются в себе. — Мужчины принимают решения, а женщины просто заболевают.
— Сдается мне, звучит чересчур просто.
— Разумеется. — Эмма усмехнулась. — Кто бы спорил. Но ты можешь помочь своей жене, Ральф. К чему эти бессмысленные поиски истины? Я дала тебе рецепт. Разве этого мало?