— Что это такое? — встревожилась Анна.
Ральф поспешил объяснить, что это всего лишь собака. Щенка ему отдали Макферсоны, сказали, что, дескать, в доме должна быть собака.
— Какие странные мысли людей посещают, — проговорила Анна. — Им кажется, что нам мало двоих детей?
— Дети не лают, — возразил Ральф. — А собака лает. Это сторожевой пес, а не домашнее животное.
— По-моему, пока он больше смахивает на второе.
— Когда я был маленьким, мне не разрешали завести собаку.
— Мне тоже. У меня была золотая рыбка, но она умерла. Я даже обрадовалась. Всегда боялась, что папа приведет в гостиную покупателей из лавки и скажет, что приготовит из моей рыбки пару котлет.
— Вот видишь! А у наших близнецов будет своя собака, которой не было у нас.
— Что это вообще за порода?
— Макферсоны утверждают, что его мать — чистопородная эльзасская овчарка. Будь добра, налей мне еще стакан воды. Так вот, они даже мне ее показали. И вправду выглядит чистопородной. А отец, по их словам, рыжий лабрадор, тоже с хорошей родословной. Что-то мне не верится, честно говоря. Думаю, его мамаша улизнула из миссии и нагуляла приплод. Такой вот потлач
[36] получился.
Так щенка и назвали — Потлач. Подобно всем юнцам, Потлач какое-то время умилял окружающих своим обликом. Глазки-кнопки сделались большими и ясными, лимонный окрас шерсти сменился на цвет жженого сахара. Норов у него был покладистый; когда близнецы капризничали и изводили, Анна подхватывала щенка и целовала в бархатистую шерстку между ушами. Даже Саломея с Фелисией, искренне не понимавшие, зачем в доме собака, порой болтали со щенком и осторожно его гладили.
В возрасте восьми месяцев Потлач резко подурнел. Крупная голова, тупая морда, заостренные уши торчат в разные стороны; он научился лаять, резко и отрывисто, и этот лай напоминал кашель старого полковника, засевшего за мемуары. Уже почти взрослый, он шастал по двору миссии, заводя друзей и наживая врагов.
— Что за гнусная английская привычка! — сетовал Ральф. — Как можно презирать людей, которые боятся собак?
— Энок не боится, — возразила Анна. — Он притворяется.
— Мне нравится думать об Эноке хорошо, — произнес Ральф со вздохом, — и я стараюсь так поступать, но вынужден признать, что наш садовник превращается в сплошную головную боль.
Первой пожаловалась Саломея:
— Он меня обокрал. Залез в мою хижину и стащил соломенную шляпу.
— Почему вы так решили? — спросила Анна. — Зачем Эноку могла понадобиться ваша шляпа?
— Чтобы продать, — ответила Саломея. Анна чуть не спросила язвительно, кто бы купил такую ценность, но вовремя спохватилась. Эти люди привыкли считать деньги пенсами, а не шиллингами. Быть может, Саломея права. Быть может, Энок действительно продал ее шляпу.
Она сказала Ральфу:
— Саломея постоянно жалуется на Энока, а теперь уверяет, что он ворует ее вещи.
— Значит, нужно с ним потолковать. Саломею нам огорчать никак нельзя. По-твоему, она говорит правду?
Анна нахмурилась.
— Сложно сказать. Мне кажется, она до известной степени одержима своими тряпками и нарядами. Думает, что мы должны отдавать ей старые платья. Но проблема в том, что я не могу шить старье на заказ. Я бы сшила для нее новое платье, но она не согласится: ей нужны мои вещи, те, которые ношу я.
— Твоя одежда ей не подойдет по размеру, — заметил Ральф. — Даже если допустить, что ты заносишь что-нибудь до дыр.
— Я отдала одну юбку Фелисии — ту самую, что сшила в Элиме, из сукна мистера Ахмеда. Ту темно-зеленую, помнишь?
— Да, — легко солгал Ральф.
— Юбка мне нравилась, ничего красивее я для себя никогда не шила. Но теперь я слегка пополнела в талии и потому решила отдать юбку Фелисии, раз она такая стройная. — Анна улыбнулась. — Ей не очень-то понравилось, кстати. На ее вкус, юбка чересчур скучная. Но мне приятно, когда она ее надевает. Сидит отлично.
— То есть Саломея взревновала?
— Мало того, она ревнует и страдает.
— Возможно, миссис Инстоу делилась с нею своей одеждой. Из лучших парижских магазинов.
Они посмеялись. В дальнем углу одного из ящиков письменного стола нашлась забытая фотография четы Инстоу, выцветший снимок того рода, о котором обычно отзываются: «А, это я снял на бегу своей старой камерой». Невысокие ростом, сутулые, бесполые, миссионеры Инстоу на этом снимке скалили искусственные зубы в вымученных улыбках. Интересно, где они сейчас? Пенсионные планы миссионерского общества не назовешь особенно щедрыми. Наверное, думал Ральф, живут в квартирке с крохотной кухней и спальней, совмещенной с гостиной, где-нибудь в Лимингтон-Спа. Господи, только не это! Бывало, он задумывался над тем, что будет делать, когда придет время покинуть Мосадиньяну. Отцу через три года исполнится семьдесят, в письмах матери все чаще, обиняками и открытым текстом, упоминалось, что работа в фонде Элдреда-старшего сильно утомляет. Фонд заметно расширился, если сравнивать с начальным периодом; а дядюшка Джеймс, по-прежнему возившийся с лондонскими отбросами, тоже приближался, как принято говорить, к пенсионному возрасту. «Мне предстоит сменить их на посту, — думал Ральф, — вернуться домой, подыскать нам с Анной домик и начать новый этап жизни. Теперь я готов к встрече с ними, — прибавлял он мысленно, — готов встретиться с отцом и матерью, потому что делал и видел то, о чем они никогда не смели даже мечтать. И у меня появились свои дети».
Анна не выказывала желания обсуждать будущее без практической цели. Ей с избытком хватало мелких повседневных забот. Между тем в миссии разгорелось нечто вроде кухонной войны. Кто-то украл целый мешок сахара, только-только доставленный из лавки. Анна решила, что виновата Саломея, поскольку сахар находился в ведении кухарки; должно быть, Саломее взбрело в голову, что никто ее не заподозрит, если она будет выносить сахар под фартуком, фунт за фунтом.
— Целый мешок, Саломея! — укоризненно сказала Анна, не пряча своего разочарования. — Я заглянула в кладовую и не нашла ничего. Ни одной ложки сахара! Что Фелисия будет сыпать в чай?
Саломея ничего не ответила, однако на ее лице промелькнуло раздражение. Позже в тот же день она снова принялась жаловаться на Энока.
— Он плохо делает свою работу. Вечно удирает пить пиво, а у вас отпрашивается на похороны.
«Ну да, пиво, — мысленно хмыкнула Анна. — Не ты ли сама, голубушка, варишь это пиво из моего сахара?»
Вечером Саломея предприняла новую атаку:
— Все овощи, которые я посадила, одни увяли, а другие погибли.
Анна призадумалась. Пожалуй, в этом обвинении была доля истины. Ей самой в Эноке не нравилось его отношение к тем бедолагам, что пытались прорасти из выжженной земли. Казалось, что он выбрал себе такое ремесло именно для того, чтобы причинять как можно больше вреда. Когда растения поднимались, он их срезал. Можно, конечно, назвать это подрезкой, но Энок предпочитал, что называется, скашивать растения едва ли не до земли. Анна сочувствовала искалеченным растениям и с содроганием вспоминала, как мать, когда она была совсем маленькой, из соображений гигиены остригла ей ногти чуть ли не до мяса; пятилетняя Анна окровавленными пальчиками, морщась от боли и плача, перелистывала страницы первой прочитанной в жизни книжки. Мать поступала так снова, снова и снова, а Энок демонстрировал ту же жестокость по отношению к растениям, и приструнить его не было возможности, поскольку от садовника чего-то подобного и ждут. Если какое-либо растение зацветало, Энок его не поливал. Он убивал — острыми садовыми ножницами и пренебрежением.