Потом из Лондона пришло письмо от Кит. Вообще-то она звонила родителям каждую неделю, но порой, как известно, письмом объясниться куда проще.
Я еще не знаю, чем буду заниматься после окончания учебы. До экзаменов больше семестра, в голову лезут разные мысли, но пока я не в силах остановиться на чем-то одном. Дело не в том, что я хочу сидеть и плевать в потолок, тратя время впустую, но мне хотелось бы вернуться домой на несколько недель и как следует все обдумать. Пап, я помню твои слова насчет того, что я могла бы годик поработать в нашем фонде, но, если честно, Лондон меня достал — во всяком случае, прямо сейчас. Может, для меня найдется какое-нибудь занятие в Норидже…
— Да-а, — протянул Ральф, перечитав письмо. — Неожиданно. Пусть приезжает, конечно, если ей так хочется.
— Пусть приезжает, — согласилась Анна.
Ее точка зрения изменилась. Она почувствовала, что должна осесть здесь, уступить требованиям дома, смириться с ними и остаться в этом доме до старости.
В день похорон Феликса, войдя в просторный квадратный холл, Анна медленно стянула перчатки и повесила те на специальную стойку, занимавший много места и совершенно лишний предмет мебели, который Ральф как-то прикупил в антикварной лавке в Грейт-Ярмуте. «Никакой другой семье во всем графстве и в голову не придет обзавестись этакой штуковиной», — сказала она тогда. Но теперь Анна смотрела на стойку со свежим удивлением и неприязнью, разглядывала ножки оттенка жженого сахара и многочисленные выдвижные ящики, бесчисленное множество углов и скосов, исправно собиравших пыль, медные крючки, куда джентльменам полагалось вешать шляпы, и видела собственное отражение в тусклом и мутном овале зеркала. Она откинула волосы со лба, сняла пальто и кинула одежду на перила лестницы.
В климате Норфолка Анна словно обескровилась, а ее тонкие пальцы и руки начали отливать лиловым. Каждую зиму она вспоминала Африку и те дни, когда, вставая с теплой постели на рассвете, еще до палящего зноя, она ощущала, как ее конечности становятся гибче, как поры на лице раскрываются, подобно лепесткам цветка, как ребра, словно радуясь новому дню и отсутствию одежды, раздаются, позволяя сделать сладкий и обильный вдох полной грудью. В Англии она никогда не испытывала ничего подобного, даже в июле, когда все мучились от жары. Термометр утверждал, что на улице жарко, однако тело ему не верило. Английская жара была обманчивой, а солнце часто застилали облака.
Анна вошла в кухню. Джулиан, услышавший, как она подъехала, расставлял на столе чайные чашки.
— Как все прошло?
— Полагаю, что неплохо, — ответила она. — Похоронили как положено. По-твоему, для чего еще ходят на похороны?
— А как миссис Палмер?
— Джинни вела себя как обычно. Ну, почти. Ей еще принимать гостей, на пироги, приготовленные миссис Глив. — Анна состроила гримасу. — И поить народ виски. Она почему-то настаивала именно на виски. Если кто попросит джина, уж не знаю, нальют ему или нет.
Джулиан потянулся за чайником.
— На похоронах ведь джин не пьют, насколько мне известно?
— Ты прав. Это считается неприличным. — При слове «джин» Анне сразу вспоминались прочитанные книги и виденные фильмы. Материнская погибель. Напиток подпольных акушеров. Любовный приворот. Раскрасневшиеся лица, расстегнутые пуговицы на рубахах и платьях…
— А что Эмма?
— Эмма держалась молодцом. Про таких говорят — кремень. Пришла она, между прочим, в своем старом пальто.
— Ты же не думала, что она разорится на новое по такому случаю?
— Ну, не знаю, что тебе сказать. Женщина поглупее могла бы взять напрокат шубу из соболя. Все уверены, кстати, что Феликс ее баловал, осыпал подарками и деньгами. — Анна усмехнулась, грея руки о чашку с чаем. — Мы с твоим отцом потолковали по дороге домой. О том, как он ухитрялся так долго не замечать, что Эмма крутит с Феликсом.
— Это надо твитнуть, — отозвался Джулиан.
Года три назад, за год до того, как Кит отправилась в университет, Ральф Элдред на день уехал в Холт. Близилось Рождество, на дворе Грешем-скул мальчишки с синими от холода коленками гоняли в хоккей. С узких городских улиц напрочь исчезли туристы, а небо над головой отливало свинцом.
Ральф решил — что было для него непривычной роскошью, которую он позволял себе крайне редко, — выпить чаю. Девушка за стойкой попросила его пройти наверх. Вдыхая хлебные ароматы, он поднялся по крутой лестнице с хлипким поручнем и очутился в помещении, где от пола до потолка было едва ли семь футов, а на полудюжине столов красовались розовые скатерти и белые чашки. На последней ступеньке лестницы Ральфу, рост которого составлял шесть футов, пришлось пригнуться, чтобы пройти под стропилом. Выпрямившись и повернув голову, он обнаружил, что смотрит прямо в глаза Феликсу Палмеру, наливавшему его сестре Эмме вторую чашку дарджилинга.
Последующие двадцать минут выдались весьма необычными. Впрочем, нельзя сказать, чтобы Эмма как-то стушевалась. Нет, она обернулась, приветствовала брата улыбкой и сказала: «Бери стул и садись к нам. Что ты будешь — кекс с поджаристой корочкой, булочку или то и другое вместе?» А Феликс опустил на стол обтянутый харрисовским твидом локоть, поставил чайник на подставку и радостно воскликнул: «Ральф, старина, все по делам мотаешься?!»
Ральф сел. Его лицо было бледным, а рука, когда он потянулся за чашкой, что принесла официантка, заметно дрожала. Невинная картина, представшая его взору, когда он поднялся по лестнице, внезапно и жестоко явила свою истинную суть. Больше всего Ральфа смущало не то, что его сестра завела интрижку с женатым мужчиной, а мгновенное осознание того, что эта интрижка является одним из элементов мирового порядка, данностью, своего рода столпом мироздания для всего прихода, и только он, глупый, слепой, эмоционально нечувствительный Ральф, не был о том осведомлен; только он — и его жена Анна, которой нужно обо всем рассказать, поскорее вернувшись домой.
Если бы его спросили, как он все это осознал, в мгновение ока, просто повернув голову под стропилом и встретив взгляд голубоглазого Феликса, — он бы не нашелся, что ответить. Знание пришло к нему как бы само по себе, возникло из неведомых пучин. Когда принесли кекс с корочкой, он откусил кусочек, положил остальное обратно на тарелку и вдруг понял, что откушенный кусочек превратился у него во рту в гальку, которую невозможно проглотить. Феликс достал из кармана пакет из коричневой бумаги и сказал: «Послушай, Эмма, я принес шерсть, которая нужна Джинни для ее треклятого гобелена. В магазине мне говорили, что заказа придется ждать три месяца, но я зашел к ним наобум, и выяснилось, что шерсть привезли этим утром». Он вынул из пакета на скатерть моток шерсти оттенка засохшего папоротника. «Надеюсь всей душой, что угадал с цветом. У Джинни прямо пунктик насчет оттенков».
Эмма ответила что-то вежливое, и Феликс пустился рассказывать о перестройке церкви в Фэйкенхеме — дескать, его компании предложили этот проект в начале недели, и к среде, то есть сегодня, они уже кое-что придумали. Потом стали обсуждать зарплату органиста, играющего в приходской церкви, а дальше перескочили на цены на бензин. Ральф в разговоре не участвовал. Моток рыжеватой шерсти продолжал лежать на столе, и он косился на него с таким видом, будто это была ядовитая змея.