Через пару дней она сказала то, чего я предпочел бы никогда от нее не слышать:
Уходи. Жизнь коротка.
В этих словах не было утешения. Хотя нам предстояло еще решить кое-какие вопросы, с этого момента мы двигались разными курсами. Но расставание шло с самого начала.
5
Когда книга вышла из печати, я ее возненавидел. Сам не ожидал, что моя ненависть будет настолько жгучей. Получив картонную коробку с двенадцатью типографскими экземплярами, я поставил ее на кухонный стол. Покружил, наверное, с час, если не дольше, время от времени выбегая на улицу и возвращаясь; разглядывал коробку с чувством, в котором наконец распознал страх. Это было позорно. Разрезав клейкую ленту, я откинул клапан. В коробке среди бумажных обрезков лежали эти книги. Одну я вынул. От взгляда на нее, от прикосновения на меня накатила легкая дурнота. Вероятно, ее вызывало знакомое ощущение, которое, считай, каждый раз возникало у меня в присутствии Хайдля. Это было вроде неистребимого запаха и привкуса курятины, который остается во рту, хотя в животе начинается бунт. Вечерами в квартире у Салли я долго стоял под душем, чтобы смыть этот запах и избавиться от дурноты.
С первой минуты я возненавидел обложку, на которой красовался разорванный пополам газетный портрет Хайдля: лицо его присутствовало и отсутствовало одновременно. Я возненавидел этот неопределенный дизайн, в какой-то степени пригодный для триллера, а в какой-то – для мемуаров; мне был ненавистен весь неопределенный, призрачный вид этой книги, каким был и сам Хайдль. Понравилась же мне одна-единственная деталь, против которой я в свое время боролся как мог, – мое имя значилось не на обложке, а только на корешке, да и то едва различимым шрифтом: ЗИГФРИД ХАЙДЛЬ при участии Кифа Кельманна.
Но мое облегчение быстро сменилось паникой, как только до меня дошло, что мое имя, пусть и набранное петитом, отныне будет ассоциироваться с этим изданием, о котором совсем недавно я мог только грезить. Меня тревожил неизбежный позор – результат моего участия в таком примитивном, во всем посредственном издании: мягкая глянцевая обложка, дизайн, намекающий на острый сюжет, дешевая, грубая, как половая тряпка, бумага, широченные поля и отбивки, призванные создать видимость большого объема, чтобы чахлая неправдоподобная байка смахивала на солидную, убедительную драму. Вид книги полностью отражал ее ближайшее будущее: она грозила стать однодневкой – недолговечной, одноразовой. Забытой. Единственная рецензия, которую при других обстоятельствах я счел бы оскорбительной, поступила от организации под названием «Кредо мое – не поощрять жулье». Впрочем, авторы зря старались: вряд ли нашлись бы желающие прочитать эту книгу.
Пустой рассказ мозолит глаз; да это и рассказом нельзя было назвать. Мне стоило немалых усилий пролистать этот опус; в нем виделась только мешанина из лжи Хайдля и моих измышлений, нигде не перераставшая, вопреки моим усилиям, в достоверное повествование. Мой стиль – в силу самонадеянности я все еще переживал из-за подобных неудач – был то невнятно-унылым, то буквалистским, то нарочито аффектированным, и моя цель – сделать образ Хайдля притягательным, чтобы читатель проглотил книгу от корки до корки, – обернулась иллюзией. Книга, одним словом, воспринималась как провальная.
Экземпляр вернулся в коробку. Бо смотрела мульт-фильмы. Близнецы ревели. Сьюзи, которая только что закончила их кормить, совершенно вымоталась. Я их перепеленал, отнес в машину и закрепил детские переноски рядом с коробкой сигнальных экземпляров, а затем поехал на вершину Макробиз – Галли, откуда и выбросил коробку в море. Снизу взметнулась стая чаек, как растревоженный пепел потухшего костра.
Когда мы приехали домой, близнецы уже спали. Я занес их домой и усадил перед дровяной печью, в которой погас огонь. Сьюзи повела Бо гулять в парк.
Близилась весна. Я еще не знал, что никогда не стану писателем. С писательством было покончено, а что пришло ему на смену – непонятно.
От силы через час должны были проснуться близнецы. Чтобы разжечь огонь в печи, я принес растопку, но она отсырела и не разгоралась. Наведя порядок в кухне, я вернулся в гостиную, сел перед холодной печкой и стал смотреть на близнецов. Смотрел, смотрел – и ужасался грядущей боли, которая поджидала нас всех.
6
Гонорар, полученный за мемуары Хайдля, позволил нам прожить полгода в режиме строгой экономии; таким способом я купил себе время для работы над романом. Мне хотелось верить, что теперь я сам буду творцом собственной жизни. Но я ошибался. Создавалось впечатление, будто Хайдль даже из могилы неустанно направляет мое перо, чтобы получилась история, которую можно бегло просмотреть от начала до конца и спокойно выбросить.
Когда у соседей-наркоманов разгорелся очередной скандал, я вставил в уши затычки и призвал на помощь самообладание, которое выработал за полтора месяца трудов над мемуарами Хайдля. Фраза за фразой стали заполняться страницы, и вскоре роман приобрел более или менее завершенный вид. Но слова, составившие мой роман, были пусты: они ничего в себе не несли, ничего не значили и оставались ничем. Рукопись я заканчивал в подавленном настроении. Все запланированное было сделано, но не принесло мне ни малейшего удовлетворения.
Я распечатал на принтере шесть экземпляров, перевязал каждый найденным дома зеленым шнуром и затянул его не бантиком, а сложным, перенятым мной у отца, занимавшегося промыслом лангустов, бочкообразным узлом, известным лишь немногим. Один экземпляр представил на национальный конкурс неопубликованных романов, а другие отправил издателям. Первым в моем списке значился Джин Пейли.
Через три месяца были объявлены результаты первого тура конкурса на лучший неопубликованный роман. Своего имени я в списках не нашел. И все же не терял надежды, но вот на что конкретно – это было все менее и менее понятно. Еще через несколько месяцев, не получив ни одного ответа и сделав три безуспешных звонка Джину Пейли, я удостоился коротенькой записки от младшего редактора из «Транспас» с благодарностью за присланную рукопись. Эта девушка сообщила, что мое произведение не вписывается в планы издательства, и пожелала мне всяческих успехов. Тогда я написал Джину Пейли. Как ни удивительно, от него пришел ответ. К несколько высокомерным вариациям на темы стандартных издательских отписок того времени («при всем нашем восхищении Вашим произведением мы, по всей видимости, не сумеем найти возможность такой публикации, которая оказалась бы коммерчески приемлемой для Вас как автора и для вверенного нам издательства»), Джин Пейли добавил более вразумительную фразу: «Данный роман не вписывается ни в одну из признанных традиций австралийской литературы». Письмо было выдержано в доброжелательном тоне, отчего я, как ни странно, совсем пал духом.
Примерно через месяц мне доставили небольшой пакет, надписанный моей собственной рукой. Только распечатав его, я понял, что получил отвергнутую рукопись, которую отправлял на конкурс: в ту пору от конкурсантов требовали прислать конверт с почтовой маркой и адресом. Я выложил на стол жалкую стопку листов. И лишь тогда заметил, что она перевязана все тем же зеленым шнуром.