У меня есть доказательства.
Так и было. Меня охватил ужас.
Иди работай, повторила Сьюзи.
И я взорвался. Бо взяли к себе на несколько дней родители Сьюзи, чтобы дать дочери возможность хоть немного отдохнуть, и я, не стесненный присутствием малышки, спящей за стенкой, услышал, как обрушился на Сьюзи с криком.
Какого хера ты смыслишь в писательском ремесле?
С отчаянным удовлетворением я смотрел, как у нее брызнули слезы. Из дома я уходил под ее рыдания. Приятно было шагать по утренней прохладе, подставляя лицо ветру со снежных гор. На пути попался грязноватый ночной бар. Опрокидывая рюмку за рюмкой, я твердил себе, что Сьюзи не вредно понять, какое бремя лежит на плечах писателя.
Направляясь к мрачному уличному сортиру, я угодил в свежую паутину, затянувшую угол дверного проема. Почему-то меня охватила паника. Я смахивал ее, а потом оттирал щеки, но, вернувшись в бар, так и не избавился от липкого савана паучьих нитей. И внезапно Хайдль предстал передо мной не как человек, давший мне возможность получить работу и гонорар, а как неизбежность, наподобие неотвязной, удушающей паутины. По мере того как нарастал мой страх, злость шла на убыль, и у меня возникло ощущение, что Сьюзи – единственное мое прибежище. Я невольно признал, что в ее словах не было ничего дурного, тогда как мои собственные слова уже казались излишними: что плохого, если писатель пишет и написанное им вот-вот увидит свет?
По какой-то причине, отскребая липкое лицо, я решил, что избавиться от этих чертовых нитей можно единственным способом: вернуться к Сьюзи и сказать, что я очень сильно ее люблю. А потом я вспомнил, как довел ее до слез, как она обиделась. Мне подумалось: насколько же она беззащитна, а я просто хам, и моя гордыня скисла, превратилась в стыд от проявленной мной жестокости. Моей выходке не было оправдания, и, не допив оплаченное спиртное, я побежал домой извиняться. Но дома никого не застал. Сьюзи исчезла.
4
На кухонной раковине была записка, нацарапанная явно дрожащей рукой. Сьюзи сообщала, что у нее отошли воды и она своим ходом поехала в клинику. Терзаясь угрызениями совести и тревогой за жену, у которой начались роды, я схватил такси и ринулся следом. Сьюзи лежала на каталке в коридоре, на удивление спокойная, как будто бы я и не сбежал, когда больше всего был ей нужен. Сделав какое-то непривычное движение, она взяла меня за руку и объяснила, что схватки еще редкие и не слишком болезненные, примерно как сильные спазмы. К счастью, она ни словом не обмолвилась о ночной сцене. А я был слишком пристыжен и слишком взбудоражен алкоголем и раскаянием, чтобы извиниться. Так я и сидел рядом с ней на пластиковом стуле, глядя на ее восковые сомкнутые веки, пока меня самого, перебирающего и прогоняющего от себя мысли о Хайдле, тоже не стал одолевать сон. Тогда я стал прикидывать, как бы раздобыть вторую кроватку, новую стиральную машину, и Хайдль мало-помалу растворялся, в то время как флуоресцентный больничный мир, пропахший хлоркой, полный какого-то лязганья и позвякиванья, приобретал все большую конкретику и в конечном счете дал мне покой.
Когда я проснулся, Сьюзи расхаживала по коридору: схватки усиливались. Я бросился к ней, чтобы обнять, но она со стоном посмотрела сквозь меня, как будто впервые видела. Перепугавшись, я кинулся на поиски персонала. В дальнем конце коридора у сестринского поста болтали девушки. Я попросил их чем-нибудь помочь. Но то, что страшило меня, считалось у них совершенно обычным делом. Когда я стал молить о помощи, круглолицая акушерка, чтобы только от меня отделаться, пообещала в скором времени кого-нибудь прислать. Как в воду опущенный, я вернулся к Сьюзи. Через некоторое время – ожидание показалось мне вечностью – пришла медсестра, вместе с двумя санитарами она отвезла Сьюзи в четырехместную предродовую палату – тихую, пустую, с приглушенным освещением. Вскоре туда же доставили совсем юную роженицу, лет пятнадцати, не старше. Она безутешно плакала.
Ее крики, полные одиночества и безысходности, были невыносимы, но она не умолкала, издавая то тихие всхлипы, то протяжные стоны. С ней была немолодая женщина с парнишкой, видимо, будущим отцом. Вместо усов у него под носом пробивался пушок, из-под закатанного рукава фланелевой рубашки торчала пачка сигарет, а паучий торс и палочки ног и рук, будто пораженные артритом, придавали ему старческий вид. Он не знал, что говорить и куда себя девать, ни разу не прикоснулся к роженице. Вероятно, он и сам появился на свет при схожих обстоятельствах: упал в жуткую пропасть и с тех пор так и не замедлил падения. Минут через десять, страдая от неловкости, он ушел, а через полчаса исчезла и пожилая женщина. Девочка-роженица вновь разрыдалась.
Ее крики были ужасны – бессловесные стенания брошенного, одинокого ребенка. Им не было конца; время от времени они сменялись то воплями, то глухим хныканьем ужаса. Сидя в потемках и слушая эти крики, я размышлял о том, что люди рождаются отнюдь не равными. Одни – в горести, другие – в тоске и отчаянии, третьи – в неизбывном страхе. Понятно, что у этой девочки были все основания для страха и никаких – для благодарности. Мир для нее только открывался, и с каждым днем он являл ей свою жестокость. Я тут же вспомнил темные картины мира, которые рисовал Хайдль, и содрогнулся. Утром ее перевезли в родилку, и больше я не видел и не слышал эту девочку-мать.
5
Нам была доступна только бесплатная медпомощь, а потому рассчитывать на внимание узких специалистов не приходилось. Какая-то особа в белом халате сказала нам, что все идет своим чередом, но сменивший ее белый халат помоложе решил, что Сьюзи необходима стимуляция. Он только отмахнулся, когда я сослался на мнение его старшей коллеги, и отрицательно помотал головой, услышав от меня, что роды начались и продолжаются благополучно. По его словам, речь шла о здоровье моей жены и двух неродившихся детей, а этим шутить нельзя – мы же не собирались шутить?
Появилась рослая медсестра с капельницей, поставила Сьюзи катетер, подсоединила его к пакету с прозрачным раствором и поправила стойку. Нас перевели в родильный зал. Некоторое время ничего не происходило. Мы не могли понять, зачем потребовалось это вмешательство. Но когда схватки стали ударами кувалд сотрясать тело Сьюзи, все стало ясно. Неспешный, мерно нарастающий темп движений тела уступил место химически вызванному катарсису, и боль накатывала чересчур стремительно и чересчур жестоко.
Сьюзи, измученная и притихшая, все глубже погружалась в свой одинокий мир страданий, ее лицо, покрытое пигментными пятнами, не выражало никаких эмоций, но потом крики вырвались снова и стали невообразимо нарастать. Однако если бы не эти крики, которые здесь считались чем-то обычным, не стоящим внимания, то можно было сказать, что тут царила атмосфера странной безмятежности. Вокруг Сьюзи собрался улыбчивый персонал, все перешучивались и даже тихонько сплетничали.
Но в ее криках мне вдруг послышался его хохот. Под предлогом, что мне срочно понадобилось в туалет, я выбежал из палаты, спасаясь и от криков Сьюзи, и от хохота Хайдля. В неожиданно ярко освещенном коридоре я нашел другой мир, где жизнь текла как обычно: сестрички насмешничали над стареющей рок-звездой, поступившей в отделение пластической хирургии, а двое врачей спорили по поводу войны на Ближнем Востоке. Обстановка изменилась так резко, что я невольно посмотрел на часы, соображая, не пора ли перевести их в связи с изменением часового пояса, где вдруг наступило не то утро, не то вечер. Но в считаных метрах от меня, за тонкой перегородкой находилась – я это знал – другая страна. По ту сторону перегородки происходило чудо, именуемое родами; я бы не удивился, если бы родильное отделение заполонили голубые бабочки или Сьюзи поплыла бы вверх тормашками – и такие явления были бы восприняты как нечто естественное, само собой разумеющееся. Чудом было все происходящее, но любые намеки на чудо отметались персоналом, списывавшим всё на наивность горемычных отцов.