* * *
Посвящается Никки Кристеру
Протокол заседания
Специальной комиссии по транспортировке осужденных
Лондон, 5 мая 1837 года
Вопрос. Много ли там книжных магазинов?
Джеймс Мьюди, эсквайр. В Сиднее, по моим сведениям, пять или шесть.
Вопрос. Какой ассортимент книгопечатной продукции представлен в магазинах, отличаются ли эти издания по своему уровню от тех, что можно найти в книжных Лондона?
Джеймс Мьюди, эсквайр. По уровню они, безусловно, ниже, там, например, преобладают романы. При посещении так называемых книжных аукционов я всегда отмечаю, что стоимость весьма ценных книг определенно ниже, чем в Англии. Припоминаю, что в зале, где выставлялся «Ньюгейтский справочник», было довольно шумно и каждый посетитель говорил: «О, это надо брать!» Не могу с уверенностью сказать, за какую сумму ушло это издание, но цифра оказалась чрезвычайно внушительной… Там вызывают большой интерес истории разбойников и подобные им опусы.
Из документов Британского парламента
Глава 1
1
Рождение стало нашим первым полем брани. Я был убежден, что об этом важно написать, – он категорически отказывался. Препирательства длились целый день и половину следующего. Он твердил, что факт рождения никак не повлиял на него как на личность. Впоследствии я начал понимать подобную точку зрения, но тогда его поведение казалось мне вздорным проявлением необъяснимого противодействия, словно ему претила сама идея мемуаров. Естественно, он не хотел писать мемуары, но суть данного эпизода заключалась для него в другом. Точнее, суть вообще заключалась в другом. Вот только понял я это позже, много позже, когда возник страх, что начало работы над той книгой положило конец мне самому. Иначе говоря, я все осознал слишком поздно.
Теперь я довольствуюсь созданием сценариев для телевизионных реалити-шоу. Вокруг пустота, беспросветность, колючая и оглушительная. Это страшно. Меня ужасает, что я, рожденный для жизни, вовсе не жил. И реалити-шоу здесь ни при чем. А в ту пору я совершенно растерялся. Мое окружение боялось, как бы я снова не увлекся художествами. Под художествами я имею в виду аллегории, символизм, танцующие временные планы, постоянное изменение (а то и полное отсутствие) завязки и финала. А под окружением имеется в виду прежде всего издатель, мужчина с необычным именем Джин Пейли. Человек в определенном плане весьма специфический, он требовал, чтобы я излагал сюжет как можно проще, а там, где переплетались нити изощренного преступления, велел упрощать и вставлять какие-нибудь байки, не допуская предложений длиннее двух строк. Джина Пейли, как поговаривали в издательстве, художества пугали. И не без причины. Во-первых, подлинно художественные произведения не находят сбыта. Во-вторых, они ставят вопросы, на которые – и это не преувеличение – сами же не могут ответить. В-третьих, они открывают читателю глаза на самого себя, а это в конечном итоге добром обычно не кончается. Читатель вдруг вспоминает, что жизнь – безнадежное предприятие и что недооценка этого факта выдает истинное невежество. Полагаю, в таких рассуждениях можно усмотреть нечто недоступное пониманию или даже мудрость, но Джин Пейли не увлекался причудливыми интеллектуальными играми.
Джин Пейли всецело приветствовал книги, где муссировались лишь одно-два события. Предпочтительнее – одно. Тираж, любил повторять Джин Пейли, просто так не продашь.
Я снова открыл рукопись, чтобы перечесть вступительные строки.
17 мая 1983 года в Австралийской организации по чрезвычайным ситуациям я подписал заявление о вступлении в должность сотрудника (руководителя) по вопросам безопасности (уровень секретности 4/5) двумя словами – Зигфрид Хайдль – и начал отсчет своей новой жизни.
Лишь значительно позже мне предстояло узнать, что до подписания этого документа Зигфрид Хайдль вообще не существовал как личность, а потому, строго говоря, все выглядело честно. Но прошлое всегда непредсказуемо, и, как мне суждено было открыть, далеко не самый последний из криминальных талантов Хайдля заключался в том, что лгал он крайне редко.
Зигги Хайдль считал, что его рукопись в двенадцать тысяч слов – тонкая стопка листов, по которой он привычно похлопывал ладонью вытянутой руки, как баскетболист по мячу, – содержит все, что способно пробудить у кого-либо интерес к похождениям Зигги Хайдля.
Моя задача как писателя заключалась лишь в том, чтобы отточить его фразы и, возможно, кое-где уточнить касающиеся Зигги сведения. Заявлял он об этом, как и о многом другом, столь уверенно и твердо, что я не мог (хотя должен был бы) указать ему на полное отсутствие любой полезной информации о его детстве, о родителях и даже, кстати сказать, о дате рождения. Его ответ засел у меня в мозгу на все последующие годы.
Жизнь – не луковица, чтобы снимать с нее одежки, и не палимпсест, чтобы продираться сквозь него к исконному, более правильному смыслу. Жизнь – это бесконечная выдумка.
А заметив мое изумление столь изящной фигурой речи, Хайдль добавил, будто объясняя, как пройти в общественный туалет: Тэббе. Это его слова.
Когда ему недоставало фактов, он прибегал к сдержанной убежденности; когда недоставало убежденности, обращался к фактам, порой вымышленным, придавая им достоверность легкостью подачи в неожиданном ракурсе.
Выдающийся немецкий инсталлятор, говорил Хайдль. Томас Тэббе.
Я понятия не имел (и не постеснялся в этом признаться), что такое палимпсест. И кто такой Тэббе, и чем занимается инсталлятор. Но Хайдль не снизошел до ответов. Весьма вероятно, изрек он в другом разговоре, что мы, черпая из своего и чужого прошлого, создаем себя заново, и залогом этой новизны служит, в частности, наша память.
Лучше всех эту мысль сформулировал Тэббе, которого я прочел лишь много лет спустя. У него сказано: «Может, и верно, что память – это чужая кровь, стекающая в пыль, но пыль – это я».
Подняв на Хайдля глаза, я просто из интереса спросил, в какой области Германии прошло его детство и юность.
Германии? – переспросил Хайдль, глядя в окно. Впервые я посетил эту страну в возрасте двадцати шести лет. Говорю же, я вырос на юге Австралии.
Но у вас чувствуется немецкий акцент.
Знаю, подтвердил Зигги Хайдль.
А когда он вновь повернул ко мне свое мясистое лицо, я постарался не смотреть на пухлую щеку, которую при улыбке дергал тик, тугой узелок на фоне общей расслабленности, единственный напряженный, пульсирующий мускул.
Понимаю, это странно, но так уж случилось: детство мое прошло в немецкоязычной семье и без друзей. Но я был счастлив. Так и запиши.
Он улыбался.
В его улыбке словно сквозило воспоминание о причастности к чему-то зловещему.