— Обойдусь, — сказала она.
К выходным она совсем помрачнела и меня разговорами не удостаивала. В субботу вечером нас посетил доктор наук. Он заявился с тортом, бутылкой шампанского и клеткой с двумя неразлучниками. Неразлучники дрались как бешеные. Зоя развеселилась, принарядилась, настроение у нее переменилось, как ленинградская погода: моментально и абсолютно.
— Юра, — сказала она, — я теперь знаю все пьесы Шиллера.
— Поздравляю, — отвечал тот. — А от пьес Мольера ты их можешь отличить?
— Могу, — отвечала она. — Еще я могу отличить их от пьес Шоу Бернарда, и от пьес Шекспира Вилли, и от пьес Софокла, а также Чехова Антона и Метерлинка Мориса.
— Блистательно, — сказал Юрий Николаевич. — А кого же из вышеназванных авторов ты предпочитаешь? какая пьеса произвела на тебя самое глубокое?
— Шоу, «Пигмалион», — сказала она. — Метерлинк, «Синяя птица». А твое «Коварство и любовь» — нудная мура. Ни любви, ни коварства. А почему попугаи дерутся?
— Не пара она ему, — отвечал доктор наук. — Или он ей.
— Зачем же ты их в одну клетку посадил? — спросила она с интересом.
— Я их по цвету подбирал. Голубое с зелененьким.
— Может, это две самки? — предположил я. — Можно свозить их на птичий рынок и прикупить кого надо.
— Вот завтра с утречка и займемся, — сказал Юрий Николаевич. — Заеду за попугаями на машине.
Зоя аж в ладоши захлопала.
Но когда мы к этим самцу и самочке прикупили еще одного желтого джентльмена, они стали драться еще ожесточеннее; пришлось купить и вторую клетку, и в конечном итоге в отдельной клетке очутилась у нас попугаиха с зеркальцем для бритья, в которое любовалась она с утра до ночи на себя, дуру; а два придурка в другой клетке миловались целыми сутками, чистили друг другу клювы и перышки и жались друг к дружке; может, впрочем, продавец мальчиков от девочек не отличал, а нам и вовсе ни к чему было. Это лирически-зоологическое отступление прервано было звонком Эммануила Семеновича. Он сказал, что Зое можно вернуться домой. Я передал ей сие известие и получил в ответ:
— Видеть старых дураков не могу, мне и здесь хорошо. Да не пугайтесь так, Мишеев, ох, даже зрачки расширились, съеду, съеду, вот только энциклопедию с собой дайте почитать.
— Может, лучше детектив? — спросил я.
— Детектив попозже, — отвечала она.
И набрала номер телефона, но трубку дала мне:
— Юрия Николаевича мужским голосом, — прошептала.
Что и было исполнено. Обладательница контральто пошла за профессором.
— Юра, — сказала моя квартирантка, — привет, в среду переезжаю к двойняшкам, ты перевезешь нас? Нас — это попугаев, энциклопедию и меня. Что? В каком еще кабинете? А куда Семеновичи подевали мой будуар? Зачем? Опять? Кого? Я не хочу. Касается. Ты не посмеешь. Я в гробу видела твою науку.
Она швырнула трубку. Оделась и ушла. И в час ночи мне ее занесли — натуральным образом, на руках, потому что пьяна она была в стельку.
Занес неизвестный мне нетрезвый гражданин в шляпе внахмурку, глаз не видать, качавшийся на каблуках взад-вперед на расставленных ногах, как Маяковский на диспуте. Он протянул ко мне руку и молча так стоял. Молчал и я. Тогда он проартикулировал:
— Трешку.
— Не допил? — спросил я.
— Трешку, — упрямо выговорил в шляпе пришедший. — Трешку на тачку.
Едва трешка оказалась в ладони, как пальцы сжались в кулак, он чуть не свалился, но в дверной проем попал и, кажется, полетел с лестницы только в конце марша, — на слух я так его отбытие расценил.
С Зоей Витальевной я намыкался изрядно. Ибо она порывалась встать и уйти бить стекла то ли дядюшкам, то ли профессору, я не понял. Потом она выпустила попугаев из клетки, приговаривая, мол, дайте только срок, вырвется из клетки и она. Попугаи летали как в тропиках и гадили на книги. Я стал ловить их и плесканул из стакана водицы с валерьянкой на настольную лампочку, лампочка взорвалась. Зоя стала рыдать и говорить — сейчас выйдет в окно, я не смею удерживать ее, кто я такой, проклятый Мешаев, откуда я взялся на ее голову, хоть бы мы повесились все четверо, и дядюшки, и я, и Юрий, вот счастье было бы, она полезла на подоконник, я стащил ее, дал ей по заднице и бросил на тахту. Тогда она затихла, свернулась комочком, как кошка, закрыла голову шалью и скулила тихонько и попискивала, пока не уснула. Я уже готов был свернуть попугаям шеи, но тут они вернулись в клетки самостийно, жрать вернулись, а я захлопнул за ними дверцы. Только стал я засыпать, как ее опять разобрало. Она поднялась, влезла в ванну и стала поливать себя из душа прямо в платье, чулках и туфлях.
— Долго ли ты будешь маяться дурью, чертова кукла? — заорал я.
Она уже протрезвела и, продолжая стоять под дождем, вымолвила:
— Ты со мной на брудершафт не пил и меня не тыкай, вахлак, быдло итээровское. Я-то и впрямь чертова кукла. Но хуже всего то, что ему одной мало.
— Тебя в детстве драли редко, — сказал я. — Промашку дали твои родители.
— А я вообще сирота, — сказала она, направив душ на меня.
Наконец, она угомонилась. На полу валялась мокрая одежонка. Зоя спала на тахте в моем пиджаке, в колготках и тапочках. Соседей снизу, похоже, она залила. Утром она встала тише воды, ниже травы, убрала все; меня ждал завтрак и смирная Зоя Витальевна, сказавшая мне:
— Чует кошка, чье мясо съела.
— Ты действительно сирота? — спросил я за кофе. — Детдомовка?
— Я никто, — сказала она, прихлебывая и зыркнув на меня невинными глазами. — Меня Юра из воздуха сотворил во славу науки. Пигмалион хренов.
Я подавился. Врать она не умела. Хамить умела. А врать — нет.
— Что выпялился? — спросила она. — Не веришь? Спроси у двойняшек. Двойняшки ему антураж подобрали, мебеля и цацки одного времени. А он считал с них информацию. Отпечатки пальцев там, следы биополей, временные срезы изображений в зеркалах, — ну, и материализовал как в голограмме. Я и вышла. Зоя — это по-гречески жизнь. А вита — жизнь по-латыни. И фамилия Жизнева. Вкус-то дурной. Еще бы Анастасией назвали. Анастасия — воскресшая из мертвых. Как я у тебя тут грамотность повысила, а Мишеев? Да очнись ты, Мишеев, обмер прямо. Ну нынче и мужики, на мужиков вовсе не похожи.
— В твое время лучше были? — спросил я.
— Мое — это какое? — спросила она. — По-моему, у них с хронологией хренотень вышла. И я никакая не воскресшая из мертвых, а натуральный продукт Юриных экспериментов. Он мне заместо отца, матери и Господа Бога. А он мне то про жену, то про науку, то про нравственность; а по-моему, просто брезгует, я для него вроде монстра из Кунсткамеры. Я даже про Кунсткамеру знаю. Вот только не знаю, что было в позапрошлом году. Но если газеты подчитать — только в путь.
Она уже мазала ресницы.