Братья переговаривались, перебрасывались словами; звучало: «рокайль», «чепендейл», «наборное бюро крепостной работы», «под Рентгена?», «доска или холст?», «ампир».
Они быстренько находили то, что им надо, с легким вздохом отстраняли ненужное.
— Погляди, Валериан, — говорил Эммануил Семенович, — какая прелестная подделка под китайскую вазу.
— Да, — соглашался Валериан Семенович, доставая мятый разноцветный, некогда шелковый носовой платок и сморкаясь, — хороша.
Эммануил Семенович решительно оставлял вазу на подоконнике, отставлял, словно отрывал от груди утомившую его перед дальней дорогой любвеобильную экономку.
— Хороша, — говорил он наставительно, — да только нам она сейчас не нужна.
— Ты прав, Эммануил, — вздыхал Валериан Семенович, — зачем она нам?
Я устал от них до умопомрачения. Они начали называть цены, записывая названия вещей в маленьком дрянненьком пожелтевшем блокнотике. Эммануил Семенович потребовал, чтобы и я все себе записал: вещь и цену.
С грехом пополам найдя обрывок кальки и огрызок карандаша я подчинился, чувствуя, что меня охватывает немотивированная тоска тщеты бытия.
— Пишите: «Буль», — диктовал Эммануил Семенович.
Мы с Валерианом Семеновичем безропотно заскрипели грифелями, он в блокнотике, я на обрывке.
— Теперь поставьте тире, — требовательно говорил ведущий.
Мы с ведомым, как два дебила, высунув кончики языков выводили кривые тире.
И Эммануил Семенович торжественно и удовлетворенно завершал строчку:
— Четыреста рублей.
За пару подсвечников, толстую бесформенную лиловую китайскую фарфоровую пучеглазую собаку, сидевшую в бронзовой травке держа косматую лапу на шаре с дырками, а также за подставку для цветов из красного дерева в виде колонны я получил деньги сразу.
— Знаете ли вы, как зовут эту собаку? — спросил Валериан Семенович, помогая брату запаковывать купленное в принесенные им ветошки, тряпки и рюкзак.
— Нет, — ответил я.
— Угадайте, — сказал Эммануил Семенович.
— Мопс, — сказал я.
— Ни в коем случае, — сказал ведомый.
— Каштанка, — сказал я.
— Ее зовут Собака Фо, — сказал ведущий.
Объяснив мне, что теперь они пойдут домой изучать свой список, а я, оставшись, должен буду изучить свой и через три дня мы созвонимся, чтобы торговаться, расстаться или ударить по рукам, они забрали приобретенное (ведомый нес мини-колонну на плече) и двинулись к двери. По дороге они остановились еще раз перед совершенно зачаровавшим их диваном.
— Рыбий клей придется прикупить к эпоксидке, Валериан, если он у нас окажется.
— Вы подумайте, молодой человек, зачем вам этот диван? Мы его отреставрируем. Он будет как игрушка. Он попадет в хорошие руки. У вас он пропадет. Эммануил, приглашай молодого человека к нам. Пусть посмотрит коллекцию. Пусть убедится.
— Ну да, ну да. Валериан прав, вы должны к нам прийти, и не откладывая, как только изучите список. Мы созвонимся.
Наконец-то они ушли. После их ухода неизъяснимая тоска моя усилилась. Я бродил по комнате без цели и смысла, и ощущение запыленности и безвыходности пространственного мира не покидало меня. Маленький паучок из верхнего левого угла комнаты сидел в своей паутине. Из крана капало, словно клепсидра отсчитывала время. Под звуки капели нелепые сочетания слогов как в детстве пришли мне на ум, сложились в песенку, соединились с образами ушедших близнецов и с моим мучительным и малопонятным настроением:
Сниббери Снип,
Снаббери Свам,
Сваббери Снам,
Снуббери Снап,
Сниббери Снуп,
Снуббери Снип,
Снип,
Снип!
Я умылся, утерся. Что, собственно, произошло? Как я и мечтал, дряхлые, старые и ветхие предметы постепенно стали уплывать от меня; я получил деньги; в перспективе ожидался еще один прилив нужных мне десяток и двадцатипятирублевок и еще один отлив ненужной рухляди. Все шло хорошо, убедив себя в «хорошо», я пошел гулять.
Когда Эммануил Семенович позвонил мне несколько дней спустя, я не был готов к разговору; точнее, я не был готов к тому, чтобы поддерживать беседу на одном уровне с собеседником: я-то с трудом отыскал свой клочок с перечнем предположительных цен предположительных предметов купли-продажи и глядел в него как баран на новые ворота, а для Эммануила Семеновича список был чем-то живым, вместо каждой буковки каракулей его братца виделись ему извивы резьбы по дереву, бронзовые завитки или отблески былой полировки; я же, в лучшем случае, вместо цифр, стоящих в графе «цена», мог вообразить лодочный мотор или кассетный магнитофон. Беседа наша, очевидно, напоминала безнадежный, но весьма продуктивный диалог сумасшедших с разными диагнозами; продуктивный в том смысле, что через все препятствия каждый вышел к намеченной им цели. Назавтра мы должны были встретиться у них дома.
— Обязательно захватите свой список с пометками, — сказал, наставляя меня, Эммануил Семенович привычным тоном ведущего.
Никаких пометок в моей филькиной грамоте не было, но настроение мое было превосходное, и я решил доставить братьям удовольствие и что-нибудь на своем клочке накорябать, что свидетельствовало бы о моих раздумьях по поводу торга и об участии в их любимой игре, составлявшей смысл их существования.
Как всегда чувствуя счастье освобождения, вышел я из своей обрыдлой проектной конторы и втянул ноздрями воздух. Тротуары, уже освободившиеся от снега и грязи, были сухими, но кое-где поблескивали затянутые льдом пленки бывших луж. Мимо меня с непроницаемым оскорбленным профилем проплыла чертежница Тома; с ней крутил я роман в прошлом году. Я был у нее не первый, она у меня тоже, всякая охота встречаться с ней у меня быстро прошла и виноватым я себя в этом не считал. Тома обычно раздражала меня так же, как покосившийся скрипучий кульман, настоятельный баритон начальника и школярские чертежи; но сегодняшний воздух весны и ожидающиеся переговоры делали Томины минусовые чары недействительными. Все было чудно, даже мои стоптанные сапоги.
Миновав Невский, пройдя пешком через сады и мосты, срезав угол мимо Преображенского собора, отшагав пять кварталов, два двора и полтора лестничных марша, оказался я перед обитой черным кожзаменителем дверью близнецов. «Прошу повернуть!» — потребовал звонок, я выполнил исправно его заявку, шарканье, бульканье засова, оживившийся глазок, «кто там?» — я назвался, забрякал крючок, затрюхали цепочки, задвигались засовы и защелки.
Дверь отворилась. При свете свечном в зеркале напротив двери увидел я себя и лысый затылок Эммануила Семеновича.
— У нас света нет, извините, — сказал он. — Мы уже звонили, скоро починят. Входите.
Всю их прихожую заполняли бра и зеркала. Одно зеркало меня просто поразило, хотя мне на эти красоты было наплевать: вокруг лиловатого дымчатого стекла светилась огромная рама стекла венецианского, перевитые подробные стебли, ветви, грозди, все серебрилось как в сказке и отражало нас, непохожих и значительных.