Наконец, меня разбудили.
Крошечный чадящий керамический светильник. Мерзкий запах экзотической свежеизготовленной кормежки. Тени на потолке; Джеди, пришедший ко мне на рассвете.
— После дурного сна, — сказал он мне, — хорошо пить вино по-гречески.
Мы уже шли по просыпающемуся городу.
Я спросил:
— Что ты говорил вчера про крокодила, простолюдин?
— Право, не помню, — отвечал Джеди, — должно быть, приплел свою любимую пословицу из страны Иам: «Не бросай песком в крокодила, все равно это не приносит ему ущерба».
Я не стал вдаваться в крокодилью тему.
— Ты был в стране Иам, простолюдин?
— Да, — отвечал Джеди, — я был в стране Иам, и в стране Иемех, и в странах Ирчет и Мушанеч. Где я только не бывал.
На голову статуи великого правителя Me упали солнечные лучи. Инкрустированные глаза правителя сверкнули, когда мы проходили мимо статуи.
— Песок в сандалиях твоих… — сказал Джеди.
— Что ты сказал?..
— Это стихи, прорицатель. Любовная песня у закрытых дверей любимой.
— Ты идешь к храму с любовной песней на устах? — спросил выходящий из-за обломка скалы жрец-уаб.
— По-моему, это ты идешь к храму на устах с таковой, Хахаперрасенеб, — сказал Джеди.
На сей раз голый череп жреца-уаба прикрыт был высоким ступенчатым головным убором. Лицо, как у собственной статуи. Бронза, зачеканенная до предела возможностей.
— Ты стал дерзок, Джеди, — сказал жрец-уаб. — Ты не боишься так говорить со мной?
— Страх на жаре вреден, — сказал Джеди. — К тому же не тебя мне сейчас следует бояться.
— Ты боишься себя?
— Нет. И даже не ополоумевших мальчиков, готовых на все, что бы царица ни приказала. Мужского ума хватит разве что на то, чтобы убить. Тут и бояться-то нечего.
— Вот как, — сказал жрец.
Мы помолчали. Потом жрец-уаб сказал:
— Я понял тебя, Джеди. Я тебе не враг.
— А я всегда это знал, — отвечал простолюдин.
И мы пошли дальше.
Меня не покидало ощущение, что я присутствую на голливудских съемках оперы. Причем оперы мыльной. Ступени врезанного в гору храма. Ступени — площадь — ступени — площадка — и собственно храм. Группа жрецов в белом и золотом. Группа будущих посвященных в пурпурном и синем. Хатшепсут в лиловой марлёвке. В серо-лиловой. Улыбающийся Джеди. Голубое небо и колоссы статуй, выступающие из скал. Священные кошки, шляющиеся под ногами, живописными компаниями греющиеся на солнце, прижмуривающиеся. Неправдоподобно хорошая видимость.
Преображенное утром и гримом лукавое застывшее лицо царицы. Поедающие ее глазами неофиты. Запах благовоний, сжигаемых на жертвенниках.
— Подойди ко мне, простолюдин, — проворковала Хатшепсут, чуть закидывая голову — горбоносый профиль, длинная гибкая шея.
Джеди приблизился.
— Вот юноши, — сказала царица, — которым предстоит перед посвящением вкусить одиночество в кельях среди этих скал; что ты скажешь о празднике одиночества, Джеди?
— Я провел годы в одиночестве, — отвечал тот, — и лишь сердце мое было другом моим, и то были счастливые годы.
— И ты не знал ничьих объятий в те годы? — звенел голосок флейты.
У моей божественной Хатшепсут на ступенях храма откуда-то взялись черты блудницы вавилонской. Или девки портовой. Второе точнее.
— Я лежал в зарослях деревьев в объятьях тени, — отвечал Джеди.
— Не ты ли, о Джеди, сочинил песенку, в которой есть слова: «И запах ее волос пропитал одеяния мои»?
— Я не сочинял ее; все, что я знаю об этой песенке — она не для хора. По-моему, песенку сочинил Сепр.
Царица вскинулась.
— Правду ли говорят, — голос ее стал низким, — будто ты можешь соединить отрезанную голову с туловищем?
— Могу, о царица, да будешь ты жива, невредима и здрава.
— Пусть принесут из темницы тело обезглавленного узника и голову его.
Джеди сказал хрипло:
— Только не человека, царица, да будешь ты жива, невредима и здрава! Ибо негоже совершать подобное со священной тварью.
— Тогда принесите птицу! — крикнула Хатшепсут. — Принесите гуся и отрубите ему голову!
Уже несли гуся, очевидно приготовленного загодя, уже кровь его обагрила жертвенник, а простолюдин все глядел на царицу и глядел — неотрывно.
— Ну! — крикнула она.
Медленно он поплелся к жертвеннику. Мне не было видно, что делал он с гусем, и не было слышно, что шептал Джеди — а губы его шевелились, и должен же был он что-то шептать. Неофиты обступили жертвенник. Хатшепсут сидела, вцепившись в подлокотники каменного кресла. И тут гусь загоготал. Джеди спустил гуся на площадку. На шее птицы перья и подпушь слиплись от крови; гусь неуверенно ходил, растопырив крылья, и орал.
— Все видели? — воскликнула царица. — Каково искусство Джеди видели все? А он в свое время отказался от посвящения. Он не входит в число посвященных, так, жрец-уаб? И я плохо помню, почему?
Жрец-уаб нехотя отвечал:
— Он не пожелал пройти первого испытания обряда.
И добавил, наклонясь к ней:
— Но это было так давно, царица.
— Не так и давно, жрец, — отвечала она.
И продолжала:
— Я оценила твои чары, Джеди; не откажи показать их еще раз. Приведите быка!
Видок у нее, надо отдать должное, был распоясавшийся. Я не знал, что и думать.
Быка привели, обезглавили, испоганив белые ступени вконец. Джеди стоял на коленях перед тушей, и снова юноши в пурпурном и синем, а также жрецы в золотом и белом загораживали простолюдина и еще не включенное в несуществующую Красную Книгу животное. Уже подопытное.
Зато я слышал короткий и тихий диалог царицы и жреца-уаба:
— Ты слишком увлеклась заморскими снадобьями; ты не в себе, царица, уймись, очнись.
— Уж не думаешь ли ты, что можешь указывать мне, жрец? Или ты бесишься, глядя на этих юношей? Ты жрец, но ведь и я жрица — жрица богини Баст!
— Тебе следует отказаться от первого испытания обряда, Хатшепсут.
— По обряду-то я даже и не жрица. Я — сама богиня Баст. У Джеди свои чары, а у меня свои. И все им подвластны. Про меня еще легенды сложат, жрец. Имя мое будет у всех на устах: Хатшепсут, богиня любви…
Голос быка. Кольцо зрителей размыкается. Все отшатываются.
— Я — Хатшепсут, богиня любви, — продолжает она упрямо, — а это превыше всех твоих премудростей, нелепый ревнивый Хахаперрасенеб. Ты помещаешься у меня на кончике мизинца. И я превращу тебя в ничто, когда захочу.