Почему сирота? Да потому что любимая дочь известных знатных родителей. Почему бедная? Да потому что из богатой семьи.
— То есть он всё выдумал?
— Всё, кроме любви.
— И шатер был?
— Конечно.
— Может, и то, что, когда он вернулся в мужской одежде, императрица положила на него глаз, на брата девицы де Бомон, почти близнеца, — правда?
— Может, и правда. Тогда у него действительно были основания тревожиться за возлюбленную, памятуя о судьбе Лопухиной: исчезла любимая, пропала, не в Сибирь ли сослали после пыток?
— А она исчезла, ты думаешь?
— Думаю, да, — отвечал Шарабан.
— Куда делась? — серьезно спросил Лузин.
— По идее должны были родители ее увезти, заточить в какую-нибудь дальнюю вотчину, чтобы не вздумала сбежать со шпионом-французиком без роду, без племени, да к тому же травести, позор для семьи. Историю с Пугачевым, крепостью на Яике, бегством он должен был у кого-то одолжить. У другой девушки, скорее всего, не своей. Прочитав мемуары Долгорукой, например.
— А приезд Надежды в Париж? То, что она, переодевшись служанкой, приняв его судьбу и свою участь, едет за ним в Тоннер?
— Мечта, — сказал Шарабан. — То есть иносказательное сообщение: и через восемнадцать лет, бежавшую в Париж от своего горного козла, буду счастлив обнять тебя, любовь моя!
— А ребенок? — спросил Лузин.
— Не знаю. Может, он допускал, что она ждет от него ребенка.
— Так могла и ждать, — сказал Лузин. — Могла написать ему об этом. Что объясняет «перехваченное письмо» из оглавления, прочитанного нами вместо самого романа.
Глава восемнадцатая
Зелейный перстень
— Ну, новое дело! — разочарованно произнес Шарабан. — Вместо следующей главы у нас тут список каких-то предметов под названием «Проданные вещи».
Как назло, снег валил, зиме не было конца, петербургская мерихлюндия вкупе с холодом и сыростью щупала запястья, забиралась за воротник, томила душу, они с трудом дождались вечера, ухода Кипарского, дематериализации Сплюшки, и вот теперь их заветное чтение вечернее готово было их кинуть, обмануть, разочаровать.
— Где наша не пропадала, — вздохнул Лузин. — Читай про вещи. Что для читателя главное?
— Процесс, — отвечал Шарабан.
И артистическим баритоном своим — где вы, корифеи театра, почему бы вам не послушать, одобрительно и ревниво кивая? — приступил к реестру неведомо чьих продаж:
«Проданные вещи. Фарфоровая ваза (из буфета) — 400 р., вазы мраморные (из кабинета) — 500 р., графин маленький синий — 150 р., подсвечники — 200 р., кашпо 2 шт. из столовой — 300 р., картина большая “Дичь” — 700 р., картина большая “Битая птица” — 700 р., картина маленькая (бык, малые голландцы) — 250 р., зеркало (бронзовая рама) — 200 р., картина “Иоанн Креститель” — 400 р., 2 картины на стекле — 200 р., маленький бронзовый кабан — 200 р., натюрморт (рыба, кошки) — 500 р., часы каминные — 2500 р., шандал с письменного стола — 300 р., шандал круглый — 200 р., шандал маленький с рисунком на стекле — 150 р., поставец — 500 р., 2 вазы порфировых — 500 р., 2 вазы белые — 500 р., 2 вазы черные — 500 р., 2 стула Чепендейл — 600 р., 4 картины: “Святое семейство”, “Апостол”, “Мадонна с младенцем”, “Рождение Христа” — 2000 р., бюро — 4500 р., бюст Пушкина — 50 р., картина “Жертвоприношение” — 350 р.».
— Дорогой, переверни листки, — сказал Лузин, — у них наша глава на обороте.
— «Овальный натюрморт “Лимоны”, — продолжал обрадованный Шарабан, — куплен до войны, — 1000 р., люстра екатерининская, фонарь синего стекла с хрусталями — 2500 р. — и — уф! — бюро павловское большое красного дерева — 1500 р.». А теперь, перевернув, читаем: «Брюс давал перстням имена: Филимон, Рубикон, Райл, Вивиан, Вежеталь, Ахела, Абенрагель. Некоторые перстни в разные лунные месяцы именовались по-разному. Филимон бывал поочередно Этелией, Корсуфлем, Дуенехом, Эбисеметом и Иксиром, а Вежеталь выступал под псевдонимами Ребис, Шпитальник, Ключик и Адонис.
Некоторые из перстней были завернуты в бумажки с перечисленными на них именами, вначале главное, потом — в скобках — прочие, остальные.
Сара разворачивала бумажки спеша, ее лихорадило, ей следовало поторопиться, чтобы ее не застукали над шкатулкой с дядюшкиными-дедушкиными перстнями. Еще ей надлежало выбрать правильный перстень, открывающийся, со снадобьем, с порошком, который готова она была растворить в принесенном и поставленным на бюро бокале с водой. При выборе предстояло положиться только на свою интуицию: яд должен был подействовать немедленно, она хотела уйти без мучений. Помочь в выборе никто ей не мог, прежде уповала она всегда на помощь Божию, но в этом дурном деле Он ей был не помощник. Никогда она не чувствовала подобного одиночества, даже не помышляла о существовании такового».
Боже, какой странный запах у этих листков с проданными вещами! — затхлый, могильный, тленный, они пахнут дохлым прошлым, это по недосмотру их не выкинули за ненадобностью, не сожгли, не успели сдать с ворохом обессмысленных бумаг в макулатурную лавочку. Извини, я закурю.
Закурив, Шарабан продолжал читать:
— «Всё происшедшее, по правде говоря, еще позавчера было для Сары непредставимо.
Поскольку опыт по части тайн и лжи у нее был невелик, точнее, его и вовсе не было, любовное письмо, написанное ею д’Эону, оказалось перехваченным, перлюстрированным, доставленным ее отцу, прочитанным отцом (потом он прочитал его вслух жене, пеняя ей, как плохо воспитала она дочь, что толку, кричал он, в изучении языков, музицировании, чтении, образовании, если ты не сумела вдолбить в ее тупую упрямую своевольную головенку, что главное достояние девушки — девичья честь, невинность, возможность по-хорошему выйти замуж за достойного человека, за ровню, что ей не должно вести себя, как потаскухе, валяясь втихаря с безродным шпионишкой, авантюристом без стыда и совести, для которого нет ничего святого, которому она очередная подстилка, у которого нет ни малейшего представления о чести, иначе он не бесчестил бы молоденькую девушку, а развлекался бы со шлюхами, как положено, нет, ты послушай, вы послушайте, леди, что она пишет, она полагает, что брюхата, да еще и радуется сему обстоятельству, вот до чего мы дожили, это ты виновата, потатчица, твоя чертова дочь не сегодня-завтра в подоле принесет ублюдка), сожженным в камине. Он топал ногами, надавал ей пощечин, она чуть не умерла на месте от ужаса и унижения, ее пальцем никто никогда не трогал. “Ублюдка! — кричал он. — Ты мне больше не дочь, маленькая сучка, бесстыжая ты тварь!” — “Да и вы мне не отец, — отвечала она бесстрашно, побледнев, ни кровинки в лице, только чуть подкрашенные губы пылали, — ты жестокое, злое существо, а мой возлюбленный добрый, он не заслуживает тех слов, что ты о нем говоришь, он хочет жениться на мне, я все равно с ним убегу, у меня дома больше нет!” — “Я тебя на цепь прикажу посадить, наглая девчонка, дура, потаскуха!”