Он с удивлением замечал, что в нем самом оживает некий слабый Гольфстрим, внутренняя холодность его и отчужденность начинает подтаивать в нескончаемых снегах. Пару раз в такие минуты ловил он, делая вид, что не заметил, быстрый взгляд императрицы. С ней держал он ухо востро, она не лишена была некоего чутья, как не лишена была шарма, заразительной любви к жизни; но д’Эон, два пишем, три в уме, всегда помнил историю Лопухиной, которую веселая царица Елисавет приговорила к мучительной пытке, — можно сказать, ни за что (по навету? из ревности?); впавшую в немилость фрейлину били кнутом, откнутобойствовав, палач вырвал ей язык, после недели чудовищной боли, удушья немая, изуродованная женщина сослана была в ссылку в некую Тмутаракань. Стоя в створе анфилады дворцовых покоев на куртаге наоборот рядом с императрицей (для него, как для милой сердцу государыни иностранки, сделано было исключение, он оставался в женском платье, это Елизавета Петровна кокетничала одеждой мужской), слыша ее смех горлинки, он не забывал ее варварскую жестокость. Мушка была приклеена возле ямочки на ее щеке, малютки блохи сидели, намертво приклеившись к патоке на крови, в висящей у нее на шее изящной серебряной блохоловке, она обожала театр, он тоже. Но она чаще оказывалась зрительницей, а он не выходил из роли актера.
Те женщины, которых знавал он почти поневоле на родине (как графиню Р., ее обнял он впервые почти со страстью, когда помогала она ему облачаться в женский наряд, она ответила было на объятие, но вскричала: «Полноте, оставьте, шевалье, вы свое платье помнете!»), не вызывали в нем ни воспоминаний, ни желаний. Но точно исподволь, в ледяном доме d’hiver russe начали возникать, материализуясь порознь, в воображении его женские черты, поначалу не складываясь в целокупный образ.
Он жил на берегу узкой реки, ему был хорошо виден дом на другом берегу. Он раскланивался на улице с хозяевами дома напротив, они отвечали. Хозяйскую дочь, молоденькую девицу, звали Софья, Сонечка. Прозвище свое Сплюшка она получила не только в качестве рифмы к имени: она любила спать, ее вечно не могли добудиться, казалось, полуспала она бодрствуя, отсутствовала, плавала в грезах.
Была она мила, почти хорошенькая, но незаметна, тиха, беззвучней шороха, в нее надо было вглядываться, чтобы различить, черты ее словно оказывались не в фокусе. Чуть скованная, она шла, глаза потупив, на балах танцевала, точно кукла.
Однажды он навел подзорную трубу на окна особняка ее отца. По некоей случайности окно ее не было занавешено, и при свете шандала увидел он один из главных секретов Сплюшки. Она предстала перед вооруженным оптикой взором его не в кринолине, корсете и парике, а в простом тонком холстинковом балахоне, волосы даже в косу не заплетены; в таком виде, домашнем, теремном, без свидетелей, она наслаждалась возможностью быть собой, порхала, как птичка, улыбалась, он любовался свободой ее движений. Д’Эон угадал в ней свое чувство минутное, когда женский наряд бывал ему в тягость, когда актерство осточертевало, корсет бесил, тюрьма одежды, каземат моды сводил с ума, а ночь позволяла одеться во тьму, обрести свободу. Он вздохнул глубоко за нее, как вздыхала она, веселая пичужка, задергивая занавеску за завесью вольного снегопада.
В другой раз на тихой улице, разумеется, в сумерки, услышал он звуки фисгармонии, а затем голосок невидимой певицы, певшей модную песенку о любви и разлуке, о милом, покидавшем берег родной на корабле, уже поднявшем паруса свои.
Дражайшая зима, где ты сердце дела?
Почто ты так скоро уже ослабела?
Не дай солнцу воли тобою владети
И морской путь скоро не дай разогрети.
Серебристый голосок молил зиму о льдах, чтобы подольше задержать корабль возлюбленного, не дать ему уехать на чужбину, печалился о красной весне несносной печалью.
Перестала играть и петь, расплакалась, стукнула крышка домашнего клавесина, он слушал с колотящимся сердцем, со слезами на глазах, но длилась тишина. Да я с ума схожу, что со мной, полно, шевалье, полно, ты обабился вконец, вошел в роль, русское безумие в тебя вселилось. Чтобы отвести наваждение, он чуть было не начал насвистывать «Sur le pont d’Avignon», да вовремя спохватился: девице свистеть, аки щеглу, не пристало.
Елисавет, когда болтали о том о сем, сказала ему, что в платье merde d’ois он, то есть она, Лия де Бомон, выглядит так, что не грех бы и запечатлеть, заказать портрет на память; на всякий случай он принял сие за указание, ему порекомендовали художника, он отправился, благо идти было недалеко, художник жил между его рекою и близлежащим каналом в одном из каменных домов Адмиралтейской стороны, в Большой Мещанской улице.
В мастерской живописных художеств мастера стоял легкий непривычный запах, д’Эон вдыхал воздух, слегка раздувая ноздри, точно животное; пахли краски, скипидар, клей, отдающий древесной смолою, клей рыбный, пропитки для золочения рам, экзотические дуновения бальзамировщиков египетских царств.
Висели чертежи, подробные графические картины с тенями (двухэтажные дома с мезонинами, десюдепорты, изображения двустворчатых ворот, подробные черно-белые штриховые картины — вроде гравюр — неведомых фейерверков наподобие версальских; однако в ночных пейзажах фейерверков д’Эону померещилась нескончаемая полярная ночь), эскизы цветных фигур в театральных платьях.
В соседней комнате кто-то из гезелей или молодых живописцев-учеников диктовал товарищу список материалов и красок, монотонно, медленно, с повторами; «…клею рыбьего, золота листового, земли черной олонецкой, лазури берлинской, яри веницейской, кошенили, кармину, тараканьего мора, ржевского бакана, неаполитанской желти, светлой киновари, разных светлых и темных охр, мелу, лакового и конопляного масла, немецких и русских белил, жженой кости, тереверды хорошей, сурику, скипидару, щетинных и хорьковых кистей, холстов фламандских, гвоздей, пемзы, муравленых чашек, липовых и ольховых досок, шифервейсу, новых досок для терения красок взамен непригодных…»
Поговорив о размерах портрета (девица де Бомон предпочла бы портрет, близкий к миниатюрному, по вышине чуть больше ладони), художник советовал остановиться на живописном полотне, не думайте, что это стоит много дороже, у нас большая копия стоит не больше пятнадцати рублей с копейками, — они наконец определились с заказом. Художник вызвал из соседней залы двух молодых помощников своих (один, обращаясь к мастеру, называл его «батюшка»), усадив заказчицу в кресло, они с полчаса рисовали ее, каждый со своей точки и по-своему; сеанс позирования был завершен, день ознакомления с первым подмалевком оговорен, шевалье собрался уходить, — и тут увидел он на торце стены с дверью, в которую он вошел и к которой сидел спиною, портрет девочки.
Молча остановился он перед парсуною и простоял так, видать, минут десять или пятнадцать. К нему обращались, но слов он не слышал.
Женское обаяние воспринимал он прежде как некое насилие, его хотели забрать в плен, захватить, взять нахрапом. Впервые увидел он существо противоположного пола другими глазами.
Очнувшись, подумав: «Мало того, что я сам в юбке, как извращенец. Я еще и очарован маленькой девочкой, как полусумасшедший старый развратник…», он спросил: