Снег только начинал присыпать замерзшую землю, застывшую неземным свеем грязь, жухлую обесцвеченную траву, поэтому заказчица, девица Лия де Бомон, прибыла к порцелиновой заставе не в санном возке, а в карете. Сходя с каретной приступочки, д’Эон увидел заколдованное место, стража, цепного мастера, почуял в очередной раз дрожь, полуозноб от русских декораций, пожалел отчаянно, что в платье и матинэ, а не в мужской одежде, без шпаги, главное, без шпаги! — мелькнувший в сознании его блеск клинка, отразившийся во взгляде его, заставил двух полуотсутствующих повернуться и ответить ему взорами удивления.
Направлена была заказчица к художникам, обретавшимся в малой избушке, притулившейся к кирпичной стене то ли развалившегося, то ли недостроенного строения. В отличие от двух первых фигурантов, напоминавших Гамлета с дозорным пред встречей с тенью отца принца датского, оба художника из крепостных, и отец, и сын, удивили д’Эона спокойствием, тихим непонятным весельем. И текст на будущей табакерке, и сюжет миниатюры на внутренней части крышки с тщанием был записан сидевшим в углу — делопроизводителем, что ли? — на ломаном французском заверившим клиентку: заказ будет выполнен, все сделаем, дамуазель будет довольна. «А сумеют ли ваши мастера изобразить портрет животного?» — «Не беспокойтесь, сумеют, — молвил делопроизводитель, переговорив с улыбавшимися художниками, — они обезьян видали». Тут мадемуазель достала из муфты узелок шелкового платка, развязала его, художники наклонились, рассматривая мелкие кристаллы дымчатого кварца, кусочки золотистого топаза. «Спросите, смогут ли они сделать глаза зеленой мартышки из топаза?» — «Смогут, и спрашивать нечего, — отвечал переводчик, — а вы не хотели бы видеть ее глазки бриллиантовыми, опаловыми или изумрудными? Камушки у нас есть, подберем». — «Нет, — отвечал д’Эон, — пусть будут золотистые». — «Бриллиант наряднее». — «Дело в том, что я хотела бы напомнить государыне один наш разговор о винах, когда я сказала ей, что мое любимое вино — кларет из Шенонсо цвета глаз куропатки». Он уже успел заразиться русской привычкой говорить о чем попало с первым встречным.
В обратный путь карета двинулась в сумерки, голубым светом наливалась округа, дымили избяные трубы с заводской трубою, поднимался ветер, клочья облаков закрывали пробиравшуюся сквозь волнистые туманы воздушного океана луну, д’Эону боковым зрением привиделось некое тело, летевшее по небосводу; хотя кто бы или что надумать могло летать над здешними широтой с долготою? — кузнец Вакула собирался оседлать черта при следующей императрице, а Мелюзина по служебным делам должна была возникнуть в Северной Пальмире через полстолетия, так, верно, кто-то из бесов обнаружился случайно ненароком, как позже, много позже в кратком приступе бесовидения засвидетельствовал великий потомок арапа Петра Великого; нам же, дорогие мои, только наушники надень для пешей прогулки, неволя пуще охоты, по Питеру начала двадцать первого века, пусть поет, как умеет, дальний родственник вышеупомянутого великого потомка: «Don’t worry, be happy».
Карета катилась к Санкт-Петербургу, близилась застава, в воображении он уже видел фонари, полосатый верстовой столб. «Табакерка будет белее русского снега, — думал он, — никакого табака, никакой “herbe d’ambassadeur”, “nicotiana rustica” или “nicotiana tobacco”, пакет для записок, похожий на конверт, письмо без слов».
Лунный месяц спустя, в следующее полнолуние, как было оговорено, посыльный привез д’Эону пакетную табакерку.
Черные буквы «адреса» на белой крышке лежали, как веточки на первопутке: «Ее Императорскому величеству Елисавете Петровне Самодержице всероссийской Государыне всемилостивейшей»; «Государыне» с титлом.
Полюбовавшись щеголеватыми, закрученными хвостиками «рцы», «слова», «ука» и «цы», он перевернул фарфоровую коробочку. В центре, в крестовине конверта-обманки, красовалась заглубленная в белизну сургучно-сердоликовая обманка-печатка, профиль дамы в парике напоминал профиль Лии де Бомон. Оставалось только открыть табакерку.
С цветной надглазурной картинки на крышке смотрела на него золотистыми сверкающими глазами печальная мордочка зеленой мартышки. Обезьянка держалась лапкой за оконную раму, за окном в зимнем пейзаже стыли дерева да церковка с колоколенкой, а по заоконному снегу мальчонка вез салазки свои. На дне тем же ровным легким почерком было выведено: «Споминай обо мне».
— Ах! — воскликнула открывшая табакерку императрица, схватившись за сердце.
Глаза ее наполнились слезами, она расцеловала девицу де Бомон.
— «Она расцеловала Лию де Бомон, — дочитал главу Шарабан. — Скорее всего, с этого мгновения стала страна самодержицы союзницей Франции, и началась для России Семилетняя война».
— Не могу вспомнить, — сказал он, закрыв самиздатовскую книгу в ситцевом переплете, — кто назвал восемнадцатое столетие «веком табакерки»?
— Такого не слыхал, — отвечал Лузин, — набери в гугле, узнаешь. Хотя не обязательно. Я, когда родословной своей интересовался, мало что нашел. Век табакерки? Я помню только ту золотую, которой Зубов проломил висок Павлу Первому.
— Во всех странах ювелиры их пачками изготавливали, осыпали драгоценными каменьями, украшали портретами, пейзажами, китайщиной и тому подобное. Я помню еще одну из рассказа моего приятеля, дизвитьемиста. Юной невесте Анне Петровне Шереметевой незадолго до венчания жених подарил табакерку, в которую вложила злая соперница платочек оспенной материи тайно, не дожила невеста до свадьбы, от оспы умерла в осьмнадцать лет.
Глава пятая
Узкий ангел
Кипарский ни в коей мере не был человеком начитанным. Добросовестность личная вкупе с жестким воспитанием домашним заставляли его читать в школьные годы все, что положено, от корки до корки: однако страдал он от одного только вида двух толстенных томов «Войны и мира» и казавшихся ему почти запредельно длинными «Обломова» и «Мертвых душ». Совершенно случайно сунул он нос не в тот том многотомного Гоголя домашней библиотеки, и «Вечера на хуторе близ Диканьки» чуть было не пробудили в нем читателя, но сперва он заболел, а потом пришлось наверстывать пропущенное по программе. Он читал журналы, детективы, фантастику, предпочитая тексты покороче. В итоге литература для него осталась чуждой областью, непонятной страной белых пятен. А поскольку в макулатурный бизнес его каких только книг и бумаг ветром времени не заносило, он нанял в качестве литконсультанта Шарабана, тонкача, фаната, книголюба, да и сам он что-то писал, в Дом писателей похаживал, и не единожды с его подачи Кипарский пристраивал книги в «Старую книгу» да на известный толчок, бумаги — в городской архив, даже дважды случилось инкунабулы продать, одну библиофилу, другую в Пушкинский Дом, не задешево, хотя нутром чуял директор: продешевили сдуру. А вот договариваться о купле-продаже, перевозке, реализации, сбыте, вести пиар должен был Лузин, более деловой и хваткий, чем сам директор, — Шарабан на то не годился из-за фантазерства, прожектерства, лишней обходительности.
Шарабаном прозвали литконсультанта в честь допотопного его автомобиля, на коем приезжал он поначалу на работу, привозил себя и свой бесформенный, видавший виды портфель натуральной кожи неопределяемого животного; бронтозавра, что ли? — полюбопытствовал Лузин, получив ответ: «Свинопотама». Машина встала на некую за пределами видимости стоянку. А бесконечные охотничьи рассказы о ней оставались на слуху постоянно, все они начинались со слов «мой шарабан». А повествовали об извозе, прекрасных пассажирках, пьяных пассажирах, дорожных происшествиях, приключениях, путешествиях, скитаниях почти.