Где зарыли, как бродячего пса,
в девять утра или в три часа?
Где убили в тридцать пять лет?
И не сказать, что свидетелей нет:
все видала наверняка
дочка прачки, дитя Чека.
У стиральной доски росла,
а все не отмоется добела.
Мойка, стирка, на вырост, в рост,
то Поцелуев, то Прачечный мост.
И — ухвати кленовый листок —
этот верткий козий мосток
через Леты летний поток.
Дочка прачки, дитя Чека,
да речка Лубянка, дочка лубка.
Контрамарка в расстрельный ряд,
эти стреляют, а те глядят
вместо театра и вместо кино:
хлеба нет, а зрелищ полно.
Кроме убиваемых и убийц —
зрительница, зритель из кровопийц.
Обсуждают, кто умер как,
вампир, упыриха и вурдалак.
«Улыбнулся и докурил».
Аплодисменты у могил.
«Помер шикарно, на все сто», —
делегатка в летнем пальто
от партии Красного Чулка,
дочка прачки из Чека.
Скоро ее пустой конвой
подбросит на «марусе» домой.
Неча на зеркало ей пенять
(левое на правое поменять,
швами наружу, задом наперед);
с губчека помаду сотрет,
скинет кровавые башмаки,
умоет руки после реки,
сбросит забрызганное пальтецо
и наденет свое лицо;
вот только рот все похож на пасть
и брови с бровью не совпасть.
«Выдали те, Гумилев, литеру ост-вест,
Могилевская губерния, земской уезд».
«В яблочко, — хрипло, — видал миндал,
а ты не думал и не гадал».
12. Форт
Эскарп с оттенком — умбры? прели? — выводит кисть, корму и ют;
из вод, из аквы акварели чудные крепости встают.
Цепь миражей, готовых к бою, одеты камнем, поднят флаг,
за сотню лет покрыт травою их насыпной архипелаг;
Фортификации, богине и обороны, и войны,
ветхозаветной героине, их капища посвящены.
Куртины, крепи, горжа, пристань, потерны, где и в полдень ночь,
всяк каземат для Монте-Кристо, аббата Фариа и проч., —
подобны сну, Бермуды оны балтийские собрались в ряд,
в них спят драконы и горгоны, и пушки с пристани палят.
Они в туман и в шквал рядятся, прибоя слыша белый стих,
и все мечтатели стремятся к ним в утлых яликах своих.
Зимой поставлена на сушу необъяснимая страна,
томя мальчишескую душу, с полета птичьего видна.
Врагам, знать, действует на нервы сия когорта из когорт,
где самый главный — «Павел Первый», краса и гордость, чудо-форт.
Тюремный замок Иф со стражей, Везувий минный в мирном сне
и призрачные экипажи на нем, как рыбка на блесне.
Набатный взрыв-сигнал был страшен, сигнал Кронштадту восставать,
форт потерял одну из башен, пока и было что терять.
Поставлена, как рупор, веха, а по волнам и по морям —
расстрелов гибельное эхо да осыпи могильных ям.
В самоубийцу-скорпиона державе вздумалось играть.
Ей время жить сегодня оно, настало время умирать.
Да что же убивать так любо?! особо любо ни за что.
Двенадцать блоковских, как зубы драконьи: тысяча, сам-сто.
Форт «Павел Первый» взят простором, взлетать на воздух — тяжкий труд;
лихие игрецы с «Авроры» его по пьянке подорвут.
Прощайтесь с фортом-великаном, со ставшим черепом челом.
На сутки остров стал вулканом, убийцей, камнепадом, злом.
Окошки выбиты в округе, летят осколки, валуны,
бушует пламя в адском круге себе объявленной войны.
Остатки альфы и омеги побиты камнем и огнем.
Всю ночь на дальнем финском бреге светло от зарева, как днем.
Чуть-чуть позвякивают стекла в прибрежных дачах Териок,
а на Васильевском издрогла душа, и весь Рамбов из дрог…
Вой, грохот, рев, удушье пыли, гул, стон деревьев вековых.
И тихо разве что в могиле в двух милях от Пороховых.
Я читала, сосновые иглы падали на стол и на строчки, и когда меня позвали из дома, я успела закрыть зеленую папку, похожую на морскую волну, и встать из-за стола.
Глава двадцать пятая
Никто трубку не берет, никто мне не пишет. — Летом в городе. — Инвалид и цыганка. — Тетушка и племянник. — «Как проехать в Темников?» — Видение в Ломанском переулке. — Случайная встреча с Орловым. — Офорт Цельхерта. — «Что такое табернакль?» — «Едем ко мне!» — Чудовские слезки.
Некая пауза, житийная лакуна настигла меня внезапно в середине лета. Кому я ни звонила, никто не брал трубку, мой телефон тоже молчал, оба они безмолвствовали, собеседники пребывали вне зоны доступа, пуст был мой почтовый ящик у калитки, всеми забыт был мой э-мейл, все затерялись в лете; тщетно набирала я письма, почтовый демон возвращал их, как заведенный.
Очередная поездка в город составилась из препятствий, ожиданий на остановках, сбоев, закрытых дверей, незапланированных маршрутов. Я шла по Большой Конюшенной и думала о Мариинском приюте, о том, что все дети, лежавшие в нашей клинике, выросли, я не смогла бы узнать их на улице, мне ничего о них не известно и никогда известно не будет. У деревянного коридорчика импровизированного прохода вдоль вставшего на вечный ремонт ДЛТ (ну, если не на вечный, то хотя бы до десятилетия, когда озабоченные житейскими неурядицами горожане забудут эти три буквы навсегда) увидела я странную пару.
Молоденькая цыганка, точеный острый профиль, наклоненные кудри, трехслойные юбки, куцая кожаная курточка, серебряные серьги, кольца, мониста, опершись на ограждение коридорчика, слегка нагнувшись, слушала своего собеседника, безногого, немолодого (а может, пьющего, рано состарившегося, битого жизнью) человека в камуфляже и лихо заломленном берете. Ног у него не было до колен, он ловко передвигался на своих культяшках. О чем они говорили? о гаданье? о пакетике наркотиков? о деньгах? может, он хотел залучить ее в постель? Разговор был не минутный, не случайный, важный для обоих. Я обошла их, очень хотелось оглянуться, но я сдержалась.
Стоя на остановке в ожидании двести двенадцатой маршрутки, я разглядывала то лестницу Инженерного замка, то печально отсутствующий, но постоянно играющий в виртуальный образ постамент погибшей вазы Летнего сада (и сам-то сад был на очереди), то уток с селезнями на волнах Мойки; меня окликнули, это снова была моя щеголеватая двоюродная тетушка, сопровождал ее племянник, тоже двоюродный, я немножко путалась в степенях родства ее ветвей генеалогического древа.