Было жарко, солдаты сидели в окопах, траншеях, подбрустверных блиндажах, время плавилось под палящим солнцем, и никто не наступал: ни наши, ни немцы. Все сторожили свои траншеи, ждали приказа; в южном мареве казалось солдатам, что о них забыли.
А между окопами противников находился баштан, бахча, арбузная делянка, известный южанам огород в поле, под который отведен был суходол речной поймы здешней степи.
Как все бахчи Тамани, Темрюка, Поволжья, эта чувствовала себя великолепно в сухом и жарком летнем воздухе, прекрасны были ее арбузы, citrullus lunatus, зеленые глобусы, не помеченные широтами, в одних полосках долгот.
После долгих суток сидения на сводящем с ума зное солдаты из обеих окопных линий повадились ходить за арбузами.
Сначала ближе к ночи.
Потом вечерами.
Некоторые, особо отчаянные, по утрам.
Ни немцы не стреляли в наших, ни наши в немцев, арбузное колдовство действовало на всех, словно впали в детство, в другую реальность, помеченную вкусом розово-алой, утоляющей жажду воды и жизни мякоти кавунов.
Так и сидели в траншеях по обе стороны бахчи, потеряв дням счет, — пока не остался среди стелящихся ветвящихся стеблей один арбуз.
И за этот арбуз стали драться два солдата, немецкий и советский. Сначала почти шутя, молча, потом, озлившись, с выкриками, каждому из своего окопа тоже кричали, подбадривая, на своем языке. У дерущихся шла кровь носом, арбуз покатился по земле, раскололся с треском, и поднялись окопы, начался бой, такой же страшный, как все бои Сталинградской битвы, всего этого театра военных действий, не соблюдавшего единства времени, только единство места.
Чердачный сапожник
Детство моего отчима Бориса Александровича Самотокина, генерала, главного нейрохирурга Советской армии (чьи блистательные операции знали во всем мире; когда был он на медицинском конгрессе в Японии, услышавший его фамилию зал разразился аплодисментами, как в театре), пришлось на нищие двадцатые годы.
Жила семья в Графском переулке, неподалеку от Владимирской площади, до Фонтанки рукой подать. В советское время переулок переименовали в Пролетарский, теперь он опять Графский. Компания мальчишек, игравших в мяч во дворе-колодце, подрабатывала, как могла: пикалили на Фонтанке плывущие бревна и доски (доставали их самодельной «пикалкой» — шестом с прибитым на конце гвоздем), продавали на дрова, помогали подвезти или поднести вещи, выручали мелочь, на вырученные деньги покупали леденец или мороженое; иногда тот, кто их нанимал, обманывал их, вместо денег награждая помощника тычком, это воспринималось как величайшее оскорбление, вселенская несправедливость.
Под самой крышей жил на мансарде, на чердаке старый еврей-сапожник, наверху стучал он молотком, внизу стучали по мячу (и мячом об стенку) ребята. Из всех мальчишек выделял старый сапожник маленького Борю (словно чуял мастеровой будущего мастерового). Распахивалось чердачное окно, высовывался старик в ермолке, крича: «Борух, иди на вирóх»! Запыхавшись, мальчик бежал вверх по лестнице, старик трепал его по волосам, мальчика всегда ждало в крохотной комнатушке нехитрое угощение: леденец ли, пряник — и подарок: денежка, свистулька, игрушка.
Во время войны попавшую в оккупацию сестру Бориса Александровича Анну, похожую на брата, высокую, черноволосую, чернобровую, голубоглазую, с крупной лепки лицом (в роду у них были болгары), не раз загоняли фашисты в толпу предназначенных к расстрелу еврейских семей, крича: «Юден, юден!» За нее вступались местные полицаи, ее отпускали.
Позже, уже начальником кафедры (и клиники), он всегда выручал молодых талантливых докторов-евреев, которых «по пятому пункту» собирались распределить кого на Дальний Восток, кого поближе к Магадану, хлопотал за них, спорил с начальством, врача оставляли в Ленинграде.
Думаю, кроме личного склада и убеждений, срабатывали в нем это «юден, юден!», чуть не лишившее его сестры, да сопровождаемый легким эхом двора-колодца голос его старого друга: «Борух, иди на вирох!»
Мзия
На дипломе кафедры дизайна Высшего художественно-промышленного училища имени Мухиной я проектировала ИСЛ-4 («искусственное сердце-легкие»), аппарат для операций на сухом сердце. И дважды довелось мне побывать в Военно-медицинской академии: в клинике кардиохирургии, где сверху, с фонаря, прозрачного остекленного купола, виден мне был оперирующий Балюзек, и в нейрохирургии на операции моего отчима Б. А. Самотокина; он разрешил мне сделать несколько фотографий врачей (размывающих руки, идущих с поднятыми, согнутыми в локтях стерильными руками в перчатках, маски, бахилы, передники до пола, фантастическое шествие!). Кроме слушателей, в операционной со мной были еще двое мухинских: живописец Павел Абрамичев (тогда писавший портрет Б. А.) и его жена Светлана.
Оперировал профессор девятилетнюю девочку, привезенную на каталке, спящую, обложенную кусками льда, — в то время медики увлекались гипотермией. Б. А., обращаясь к курсантам, комментировал для них действия свои. Показав, где дислоцируется опухоль, сказал он: «Но ведь это девочка, личико женское, со стороны лба или виска подходить не будем, чтобы шрамы внешности не портили, подходим сверху». Взяв коловорот, пояснил он, что сверлить следует с осторожностью: пройдя кость, сверло может провалиться в мозг: «Это уж тогда будет по части судебной медицины». Просверлив два отверстия, он ловко продел через них узкую гибкую пилку и принялся пилить.
Мы, отстояв часа полтора, ушли с ощущением, что на нас воду возили, невероятно усталые зрители, а доктор продолжал оперировать еще три часа. После подобных операций отчим сбрасывал в весе несколько килограммов, у него часы на руке крутились.
Детей-пациентов он помнил особо, хотя никого из больных не забывал. Но, пожалуй, самой памятной была маленькая грузинка по имени Мзия.
В этой школьнице начальной школы жило неуловимое чудо женственности, ведомое людям со времен Елены Троянской и задолго до нее. Не о красавицах, не о хорошеньких, кокетливых, гламурных личиках речь; но об облаке, окружающем женское существо, о разлитом в плазме магните: только глянет через плечо — пиши пропало. И тень от шапочки твоей, венецианская баута.
Мальчик, влюбленный в Мзию без памяти, в приступе ревности ударил ее ножом. Нож, вошедший в позвоночник, по счастью, не повредил спинной мозг, Мзия попала на операционный стол, все обошлось, она быстро вышла из больницы.
Но через некоторое время начались у нее чудовищные головные боли, судорожные припадки, непонятная симптоматика, не проясняемая ни одним из тогдашних методов исследования.
Профессор спросил у родителей:
— А каким ножом он ее ударил? Что был за нож?
— Обыкновенный, — отвечал отец, — для забоя свиней.
— Свиней? — переспросил Борис Александрович. — Вот теперь все понятно.
Он назначил день операции и достал приютившегося в голове девочки свиного цепня. Маленькая личинка гельминта, финна или цистерка, скользнула с лезвия в спинномозговую жидкость, поднялась по течению, и начал расти ленточный червь, чьи особи достигают полутора-двухметровой длины, змий обретался в мозгу маленькой Евы; присутствующие ощутили легкую дрожь не медицинского даже характера, а мифологического, языческие притчи, древнегреческие чувства посетили всех.