— Это вы, господин Клейнгольц, только что сказали, что я брал пшеницу. Вон сколько свидетелей. Я пойду в союз. Пожалуюсь на вас, господин Клейнгольц.
— Ничего я не говорил. Ни слова вам не сказал. Что скажете, Шульц, я Кубе вором обзывал?
— Я не слышал, господин Клейнгольц.
— Видишь, Кубе? А вы, господин Пиннеберг, слышали?
— Нет, не слышал, — запинаясь, промямлил Пиннеберг, в душе обливаясь кровавыми слезами.
— Ну что, Кубе? — обратился к нему Клейнгольц. — Вечно ты склоки затеваешь. В фабрично-заводской комитет метишь?
— Вы бы поосторожнее с этим, господин Клейнгольц, — продолжал гнуть свое Кубе. — Снова вы за свое. Небось, понимаете, о чем я. Уже три раза мы с вами судились, и правда была на моей стороне. Я и в четвертый раз пойду. Мне, господин Клейнгольц, не о чем беспокоиться.
— Какой же разговорчивый ты стал, Кубе, постарел поди, сам не помнишь, о чем толкуешь, — Клейнгольц совсем разозлился. — Жаль мне тебя!
Клейнгольцу надоела эта перепалка. Кроме того, здесь стало и правда очень жарко, особенно когда все время бегаешь и на всех орешь. Клейнгольц решил спуститься вниз, передохнуть.
— Я собираюсь в контору. А вы, Пиннеберг, проследите, чтобы все работали. И никаких перекуров, поняли? Передо мной отвечаете!
Он спустился с чердака, и там тут же завязался оживленный разговор. Клейнгольц сам позаботился о том, чтобы в темах недостатка не было.
— Понятно, почему он сегодня так взбесился!
— Разогреет глотку — угомонится.
— Перекур! — завопил старый Кубе. — Перекур! Эмиль, вероятно, еще во дворе.
— Я очень вас прошу, Кубе, — обратился двадцатитрехлетний Пиннеберг к шестидесятитрехлетнему Кубе, — прошу вас не болтать больше о том, о чем господин Клейнгольц говорить не разрешил.
— Все по договору, господин Пиннеберг, — ответил ему бородатый Кубе, — по договору полагается отдых. Не может хозяин лишить нас отдыха.
— Но ведь мне за это достанется.
— А мне что за дело! — фыркнул Кубе. — Раз вы даже не слышали, как он меня вором обозвал!..
— Если бы вы оказались в моем положении, Кубе…
— Знаю, знаю. Если бы все рассуждали, как вы, юноша, мы бы у них на цепях сидели и за каждый кусок хлеба пели им псалмы. Ну, да вы еще молоды, и у вас все впереди. Вам еще предстоит испытать на себе, насколько далеко вы зашли со своей лестью. Перекур!
Но все и так давно разбрелись по углам. Только трое служащих стояли особняком.
— Можете продолжать, господа, — обратился к ним один работник.
— Эмиль непременно вас похвалит! — подхватил другой. — Или даст коньяку понюхать.
— Нет, Марихен он им даст понюхать.
— Всем троим? — По чердаку разнесся громкий хохот.
— Она и от троих не откажется.
Кто-то затянул песню:
Марихен, Марихен, красотка моя!
Ее подхватили все остальные.
— Будем надеется, что нам не достанется, — сказал Пиннеберг.
— С меня хватит, — резко ответил Шульц. — Не хочу, чтоб меня при всех козлом называли! Вот возьму и Марию ребенком награжу и брошу. — Его губы скривились в злобной усмешке.
Его поддержал здоровяк Лаутербах:
— Вот бы подстеречь его как-нибудь ночью, когда он напьется, и надавать ему в темноте. Сразу шелковым станет.
— Слова все это, что мы ему с вами сделаем, — заметил Пиннеберг. — Работяги правы. Мы трусы.
— Ты, может, и трус, а я точно нет, — возмутился Лаутербах.
— И я не трус, — поддержал его Шульц. — Мне и самому эта лавочка уже опостылела.
— С этим надо что-то делать, — предпринял Пиннеберг первую попытку. — Разве он не разговаривал с вами сегодня утром?
Все трое в каком-то замешательстве устремили друг на друга недоверчивые взгляды.
— Слушайте, — продолжал Пиннеберг, ему было уже все равно, что они подумают. — Сегодня утром он мне все уши прожужжал о своей Марии, все нахваливал ее. А еще чтобы я к первому числу решил, самому мне уволиться или ждать, что он меня уволит. Это как-то связано с Марией — но я и сам не понял, как.
— Со мной он тоже говорил. Видите ли, из-за того, что я нацист, говорил, у него могут возникнуть проблемы.
— А со мной о том, что я по бабам бегаю.
Пиннеберг сделал глубокий вдох и спросил:
— И что?..
И они наперебой затараторили.
— Что «и что»?
— Сами-то вы что намерены ответить ему первого числа?
— А что тут ответишь?
— Ну, на Марию вы согласны?
— Это исключено.
— Пусть лучше увольняет.
— И тогда уж…
— Что «тогда уж»?
— Тогда мы трое можем сговориться.
— Это как?
— Например, дадим друг другу слово, что наотрез откажем Марии.
— Да не станет Эмиль даже заговаривать об этом, не полный же он дурак.
— Но не сможет же он только из-за Марии нас уволить.
— Вот и давайте условимся: если он уволит одного, остальные сами уволятся. Но только слово сдержим.
Лаутербах и Шульц задумались, прикидывая, чем каждый рискует и стоит ли давать такое обещание.
— Троих же он не уволит, — не унимался Пиннеберг.
— Вы правы, — согласился с ним Лаутербах. — Он не пойдет на это. Ладно, обещаю.
— Я тоже, — сказал Пиннеберг. — А ты, Шульц?
— Согласен.
— Кончай перекур! — взревел Кубе. — Ну что, господа, поработать не желаете?
— Значит, решено?
— Слово даю!
— Честное слово!
«Господи, вот Барашек обрадуется, — подумал Ханнес. — Целый месяц можно не волноваться». И троица направилась к весам.
* * *
Пиннеберг вернулся домой около одиннадцати вечера. Барашек уже спала, свернувшись клубочком в углу дивана. Лицо у нее было как у заплаканного ребенка, на веках еще не просохли слезы.
— Господи, наконец-то! Я так испугалась!
— Ну и чего ты испугалась? Что со мной такого могло случиться? Пришлось работать сверхурочно, такое счастье выпадает нам два раза в неделю.
— Я и правда сильно испугалась! И ты, должно быть, есть хочешь.
— Не то слово как. А что это у нас за запах?
— Не понимаю. — сказала Барашек и повела носом. — Боже! Мой гороховый суп!
Они стремглав бросились в кухню. Вонючий дым щипал им глаза.