Он улыбнулся своим мыслям. И, сунув руки в карманы, не спеша двинулся по саду, все время опасаясь наткнуться на врача или медсестру, которые окажутся менее легковерными. Но все прошло как по маслу: он беспрепятственно вырулил на улицу у главного корпуса и, прибавив шагу, устремился к станции метро.
Холод стоял ужасный. Поскорее бы Альма поправилась — тогда бы они первым делом поехали в городишко и привезли одежду, более адекватную сезону. Нет, первым делом надо уладить дела с квартирой и с карточками. Ах, как же много предстоит сделать, прежде чем он сможет спокойно приняться за работу!..
Да, в летнем костюме невыносимо холодно — он радуется, добравшись наконец до метро, там как-никак потеплее. Надо потише стучать зубами. Люди, конечно, все равно будут пялиться — в такой-то одежде в ноябре! — но пусть считают, что он фанатично закаляется.
Он сидит, зажав руки между колен, голова опущена, лицо в тени. Ему очень плохо, его мутит, он снова весь в поту, как тогда на лестнице. Эти проклятые сушеные овощи на обед! Стоит о них вспомнить, к горлу подступает тошнота. Неужели они жрали сушеные овощи всю войну, чтобы теперь, когда наступил мир, есть их еще и с гарниром из мышиного помета?! Ни стыда, ни совести у этого напыщенного тайного советника — так и норовит нажиться на больных!
Но тут же Долль признает: да нет, его мутит не из-за сушеных овощей. Он дважды просил у санитара Франца добавки — и мышиный помет был вовсе не мышиный помет, а подгоревшая брюква! Нет, рановато он собрался на прогулку! Здоровье пока еще не то. А холод какой!
С особенной силой он это чувствует, пока бредет от конечной станции метро до больницы. Дорога не такая уж и длинная — минут десять, но у него занимает полчаса. Он уже ничему не рад, и скорая встреча с Альмой его не вдохновляет. Спотыкаясь о гранитные плиты, вывороченные бомбой из тротуарной кладки, он бредет и думает, как же будет возвращаться обратно. И как его примут в лечебнице. Его наверняка уже ищут. Санитару и девушке на входе, которые его выпустили, устроят головомойку. Атмосфера, когда он вернется, будет напряженная. Ну и ладно, он и так уже обитает в каморочке — суровее наказания они все равно не придумают. У этой бесконечной улицы что, совсем нет конца? Да еще и накрапывать начинает — погодка что надо для такой прогулки!
Но когда он идет по больничным коридорам за одной из монахинь, которые всегда улыбаются, словно мадонны на старых полотнах, непостижимым образом внушая трепет; когда он стоит на пороге Альминой палаты и видит ее в постели — спиной к нему, лицом к стене, наверное, спит; когда женщина на соседней койке говорит: «Фрау Долль, к вам, похоже, пришли…» — тогда все перенесенные тяготы мигом забываются.
Он прикладывает палец к губам, делает три быстрых шага к койке и зовет тихо:
— Альма!.. Альма!.. Альма моя!.. Золотая моя!
Она медленно поворачивается, и он буквально видит, что она не верит собственным глазам. Но вот ее лицо просияло, засветилось, залучилось счастьем, она протягивает к нему руки и шепчет:
— Откуда ты вдруг взялся? Ты же в лечебнице!
Он стоит у ее койки на коленях, обнимает ее, и его голова покоится на ее груди. Он чувствует знакомый, любимый запах женщины, по которому так соскучился, он шепчет:
— Я сбежал от них, Альма! Я так тосковал по тебе, что просто не выдержал — и удрал…
О, какое счастье — снова быть рядом, чувствовать, что тебе есть к кому прильнуть в этом ледяном мире, полном одиночества и разрушений. Счастье, счастье, что ни говори, это настоящее счастье — а ведь он так долго считал, что никогда больше не сможет быть счастливым! Только послушать, с какой гордостью она представляет его соседке по палате: «Это мой муж!» А он ведь знает, что он всего-навсего немолодой уже мужчина в потрепанном, далеко не безупречном летнем костюме, что сам он тоже потрепан и тоже выглядит далеко не безупречно. Но она всего этого не замечает, потому что любит его, а любовь слепа.
И вот он сидит на краешке ее койки, и они рассказывают друг другу — о боже, что это за рассказы! О врачах — у кого какие, — о других больных, о сестрах, о питании, с которым Альме повезло гораздо больше, чем ему, бедняге! Ему тут же скармливают остатки хлеба и суп, который ей дают вместо послеобеденного кофе. Она машет купюрой, и медсестра бежит за сигаретами. Ах, деньги, эти две тысячи пятьсот, последняя выплата от Бена, последнее, что она смогла выручить, — они тоже уже подходят к концу. Деньги у нее не задерживаются. Ведь ему нужна была ночная сорочка (пятьсот марок!), и ей нужна была ночная сорочка (семьсот марок!) — да еще сигареты!.. Здесь за американские сигареты дерут аж пятнадцать марок — форменный разбой! Они же знают, что она больна и беспомощна!
Но при этом она смеется: смеется над взвинченными ценами, смеется над утекающими деньгами — будем жить сегодняшним днем! А там все как-нибудь наладится. Ей двадцать четыре года, и всегда все как-то налаживалось, всегда все преодолевалось. И в этот раз преодолеется! Когда они снова будут вместе, все пойдет иначе! Они перевезут из городка свои пожитки, у них еще много ценных вещей, на этом «ресурсе» они протянут не меньше года. Устроятся с комфортом, и она откроет на Курфюрстендамм магазин галстуков. Торговать будет только эксклюзивным товаром, лучше всего английским! Уж в этом-то она разбирается, он же знает, она когда-то работала в очень дорогом магазине мужской одежды. Она будет следить, чтобы все их покупатели были люди с деньгами — на это у нее глаз наметан.
А пока она будет зарабатывать деньги, он сядет писать большую книгу, и, когда его новое творение выйдет в свет, его имя снова будет у всех на устах. Но он будет не только писать — по возможности он будет присматривать за ребенком, за Петтой. Пусть малыш привыкнет к нему как следует, пусть научится его любить, он не должен считать Долля «отчимом».
Она щебечет без остановки. Она не видит никаких преград, думает только об успехе. Он слушает: то кивнет, то призадумается — но все это не важно. Она сама дитя, сегодняшние планы завтра забудутся, завтра возникнут другие планы, другие упования. Пусть вволю фантазирует о несбыточном — все равно эти фантазии бесплодны. И все же он заражается ее энергией, бурлящим в ней жизнелюбием: этот побег из лечебницы, каким бы несвоевременным он ни был, — это первый его самостоятельный шаг, шаг в будущее!
Они долго сидели и нежно ворковали о прошлом и будущем, а тем временем в комнате стало совсем темно, — и вот зажегся свет, они испуганно отшатнулись друг от друга, а стоявшая на пороге монахиня сказала с улыбкой мадонны, убирая руку от выключателя:
— Сейчас будет ужин! А вам, герр Долль, наверняка пора домой.
Да, они так заговорились, что позабыли обо всем на свете. Не заметили, как стало смеркаться и наконец совсем стемнело. Давно замолкла танцевальная музычка, игравшая из радиоприемника, теперь какой-то шепелявый оратор толкал речь о необходимости платить налоги. Но Долль ушел не сразу. Все равно он уже припозднился. Может быть, чтобы позлить своевольного пациента, его даже лишат ужина, но сейчас его это совершенно не волновало.