Пусть чайки на крыльях её разнесут!
Про первую свадьбу, и первое горе,
И первый на свете Божественный суд.
Над островом диким гуляли метели,
Зима насылала морозный туман,
Но солнце пригрело, и скалы вспотели,
И вышел из камня на свет великан.
Он остров обвёл немигающим оком.
Тяжёлая поступь крошила гранит.
На острове было совсем одиноко,
Лишь горы угрюмо смотрели в зенит.
Тогда великан устремился в дорогу,
По суше и морю, по тёмному дну,
Решив непременно вернуться в берлогу,
Ведя за собой молодую жену.
И скоро ему подвалила удача,
И выбрался он, попирая пески,
Туда, где весёлая Ордла-рыбачка
У берега моря острила крючки.
Не глянулся ей великан длиннопятый,
Но будет он слушать девчонкино «нет!..».
Схватил и унёс от подружек и брата,
И скоро наследник явился на свет…
Аптахар продолжал петь — сдержанно и негромко, однако даже глухой почувствовал бы, как в горле певца закипал клокочущий гнев. Грозно нараставшие звуки арфы заставляли сердце Твердолюба учащённо биться, а дыхание — замирать в нестерпимом ожидании. Песня сулила грозу.
Сынок великана, тупой и спесивый,
Жестокой игрой наполнял свои дни.
Ходил он глумиться на кромку прилива,
Где плакала Ордла вдали от родни.
Ворочал прибой неподъёмные глыбы,
Но доброе море услышало зов:
Оно ей послало великую рыбу —
Акулу-самца с миллионом зубов.
Он принял беглянку на крепкую спину,
В мгновение ока из плена умчал.
От лютого мужа, от злобного сына,
Туда, где родной дожидался причал.
Никто не видал, как они расставались
У края воды, на холодном ветру.
Но дни потекли и недели промчались,
И Ордла-рыбачка метнула икру.
Из каждой икринки, светлы и румяны,
На битву и радость явились сыны…
Вот так на земле зародились сегваны,
Могучее племя детей океана,
Народ Островов и солёной волны!
Песнь на этом не кончилась. Конечно, сыновья Ордлы со временем снарядили корабли и отправились мстить за поругание матери. И конечно, повергли в бою и великана, и своего злочестивого брата, потому что Правда Богов была на их стороне. Но это легко было предугадать, так что начало Твердолюбу понравилось больше.
— Ну, что скажешь, венн?
Юный сын кунса, Винитар, по обыкновению, провожал к лодке Твердолюба и Межамирова Щенка.
— Добрая песня, — на правах старшего сказал Твёрд. — Она нас позабавила.
Он успел вызнать, что для сегвана не было высшей хвалы, чем когда рассказ или песню именовали забавными.
Младший Щенок толкнул его в бок, и он, спохватившись, добавил:
— Дедушка Астин велел тебя за ракушку поблагодарить…
Винитар молча кивнул.
— Он тебе отдарок прислал, — продолжал Твёрд. — Только остерёг при всех в руки отдавать.
Юный сегван снова кивнул. У него были густые, белого золота волосы, светлее, чем у отца. Твердолюб уже знал: кунс Винитарий за что-то не жаловал сына. Чем провинился мальчишка, Щенята вызнать не пытались, лишь жалеючи взирали на сверстника, стойко выносившего неласку родителя. Горько это, должно быть, стать вроде чужого собственному отцу!
— Я его в западёнке оставил, — сказал Твердолюб. — По ту сторону мыса растёт сосна о двух головах, при ней камень, в нём норка, там и лежит.
Межамиров Щенок вдруг спросил:
— Отчего кунс дедушку в гости не позовёт? — Отдарок был сегванской булавкой для плаща, дорогой и красивой работы. Сын кузнеца в этом кое-что понимал, но не умел распознавать значения узоров и на всякий случай спросил: — Он что, из рода, с которым вы враждовали?
Винитар пожал плечами.
— Когда мы узнали о нём, — проговорил он затем, — кунс сказал нам: вот никчёмный, зря потративший жизнь. Иные, избравшие Близнецов, стали великими жрецами, их боятся и чтят от Шо-Ситайна до Саккарема. А этот ничего не сумел достичь в своём новом служении, знаться с ним — от себя удачу отпугивать.
Услышав подобное эхо своих былых рассуждений, Твердолюб чуть не бросился запальчиво спорить, но вовремя вспомнил о раковине, шумевшей прибоем, и промолчал.
— Был бы я песнопевцем, сложил бы сказ про Тужира Гуся, — размечтался Межамиров Щенок, когда уже гребли к своему берегу. Ему не давала покоя песнь Аптахара, хотелось немедленно ответить чем-нибудь своим, таким же величественным и могучим. Про Гуся же говорили всю зиму, эта притка и теперь была на устах.
Горе выдалось редкое: на осенней ярмарке Тужир схватился на ножах с молодым Вепрем. Из-за чего — люди так и не дознались. Бой вышел коротким и страшно жестоким, парней не успели разнять, и Тужир залился кровью из шейной жилы и умер. Вепрь же, с подрезанным локтем, остался калекой.
Большухи с большаками сошлись судить и рядить… Вепрю, покаянно пытавшемуся говорить о своей вине (какая разница, действительной или мнимой, нашёптанной совестью), было велено закрыть рот на замок и выбросить ключ, и Гуси не оспорили Правды, возбранявшей им месть за убитого сына. Так велось с незапамятных пор: если кто-то погибал во внезапно вспыхнувшей драке, его и объявляли виновным. Всё лучше, чем восставать роду на род, затевать большое немирье!.. Братья Тужира, конечно, трясли кулаками и размазывали злые слёзы, но слово матерей и отцов осталось непререкаемым.
— Гусята дураки и песен не заслужили, — весомо втолковывал Твердолюб младшему родичу. — Тужир был, может, парень и дельный, но не постоял за себя, и, если без Правды, дальше-то что? Ну, кликнули бы дальнюю родню и друзей, те своих, этак скоро каждый с каждым начал бы резаться! Худой мир лучше доброй ссоры, а Тужиру едино теперь — что слава, что срам…