Да, я продолжаю быть старше прохожих, но… Они же в реальности все старше меня на несколько десятков лет! Я даже остановился. Значит, и Ленке, с которой я спал, под семьдесят? А Виталику за восемьдесят? Какой бред.
Справа по ходу мысли торчал ресторан «София». Я потоптался у входа. Помнится, здесь было удивительное блюдо. Ассорти из молодого барашка. Приносили прямо на жаровне. Ставили на треноге перед тобой. Мясо, обсыпанное по бокам жареной картошкой и зеленью, искушающе шипело. Стоило дорого, рублей шесть, но втроем обожраться. Да почему я говорю «было»? Оно есть. Было – это же теперь, это сейчас. Странно как-то это. Нет. Или зайти? Нажрусь скоропостижно, и все. Ку-ку. А что, у меня дела? Нет. Да. Надо ехать домой. К тому дому, где я, по теории, должен жить. Если мир не перевернулся. А так как я нахожусь, между делом, в 1979 году, то он перевернулся. И там теперь обитает некто Соломон Козьмич. Следовательно…
На «следовательно» я уже заходил в кафе «Охотник», расположенное строго прямо по курсу, справа по улице Горького. Вот дурак. В «Софию» не пошел, а в «Охотник», не раздумывая, ввалился. Я сел в первом зале у окна. Народа почти не было. День. Заметив меня, покачиваясь от полноты, подошла официантка.
– Добрый день.
– Что у вас есть?
– Все.
– В смысле?
– Все. Пиво, водка. Кроме тетеревов. Их нет. В конце месяца только.
Я листал туда-сюда две странички меню в глянцевой желто-белой обложке.
– А перепелки?
– Есть.
– Парочку.
– Там есть нечего, в парочке. Возьмите лучше отбивную обычную. Свинину или медвежатину.
– Нет! Перепелки. Четыре. И сто пятьдесят «Охотничьей». Нет, двести пятьдесят. Нет, триста. Триста граммов «Охотничьей» водки. И сок. Томатный.
Официантка снисходительно хмыкнула и закосолапила на кухню. Через мгновение она принесла графинчик с коричневой маслянистой жидкостью и рюмку. Я хорошо запомнил именно эту «Охотничью» водку и перепелок. Мы сюда заходили с другом Серегой – когда? Чуть позже, чем сейчас, году в восемьдесят третьем. Те времена были устоявшиеся, незыблемые. И обстановка в кафе в 79-м мало чем отличалась от 83-го. Разве что официантка прибавила-убавила четыре года.
– Перепелки готовятся…
– Хотя бы сок… И минералки!
Официантка кивнула и принесла граненый стакан томатного сока. Черный хлеб лежал в корзинке на столе. Чуть позже передо мной появилась бутылка «Бжни».
Налил в рюмку, тупо посмотрел в стену, вылил в рот жидкость. И чуть не задохнулся. Через минутную панику в организме водка провалилась куда-то и мягко ударила в ноги. Которые сразу потеплели. По крайней мере, так показалось. Именно в ноги. А не в голову. И сидеть стало мягче и комфортней.
Тяжелая бордово-коричневая штора наполняла зал пылью. Я уставился в окно. Справа, на улице, торчал телефон-автомат. Позвонить Мундельсону сразу или потом? Не складывалось у меня в голове его проживание в моей квартире. В моей? Что значит моей?! Значит, и этот мир, реальный или нереальный, тоже мой? Вот «Охотничья» водка. Реальна? Да. Значит, через вкусовые ощущения я признаю, что вся абракадабра, вдруг окружившая меня, и есть моя Москва, моя родина. Интересно. А зависит ли понятие Родина от времени? От эпохи? Изменилось мое отношение к Родине с перемещением во времени?
Моя Родина – что? СССР, который – вот, за окном шуршит автобусом «Икарус», темнеет водкой и машет крылышками перепелок, которых мне сейчас принесут? Мелодия про кози фай, кози фай, кози фай из раздолбанного магнитофона «Весна», торчащего вон там, в углу зала на грязноватой скатерти? Или Россия, кусок вырезки из СССР, где я обитаю, обитал, точнее сказать, три дня назад?
Я вспомнил, как месяц назад, еще в прежней жизни, в двадцать первом веке, шел по Пушкинской площади. Свернул в длинный проход под арками к Козицкому переулку. И расстроился дико. Дело в том, что давно-давно, где-то рядом с нынешним 79-м, мне дали в той подворотне по шее. Точнее, по носу. Я был серьезно пьян, и мне было обидно. Потому как по роже мне сунул человек, с которым я только что выпивал. Я стоял, покачиваясь, у стены и ревел. Именно от обиды, потому что боли я не чувствовал. Какая нафиг боль после четырех портвейнов! Она пришла потом. Я хватался за окровавленный нос, облокачивался на стенку, страдал, одним словом. Так вот, своей молодой и глупой кровью я тогда случайно измазал всю стенку. Случайно. Когда много позже, лет через пять, проходил опять этой аркой, с удивлением обнаружил свое пятно. Такой автограф Миро, клякса в виде лопнувшего аэростата. И был поражен. Как это уцелело?
Потом текли годы, армия, университеты, просто жизнь, а это пятно все оставалось на своем законном месте. Оно стало моим паролем, талисманом, моим генетическим банком. Прочитав как-то о бреднях генетики, подумал, что в будущем меня можно клонировать по этим бурым, выцветшим разводам. Я регулярно топал мимо той стены, размышляя о наскальных рисунках в каменном веке, когда волосатые головорезы, пачкая грязные пальцы в кровище, изображали стада мамонтов-бройлеров. Лет двадцать пять, да больше, проходя мимо этого пятна, я думал о подобных бредятинках.
Но однажды, зайдя в этот проход, увидел, что стена побелена. От моих художеств не осталось и следа. Теперь это задник летнего кафе. Это был шок. Я понял, что именно та кровавая размазня и олицетворяла мою Родину, ради которой идут в бой, на смерть, рвутся в космос. А сейчас Родина кончилась, ее замазали. Странно, странно. Получается, что обида, боль, кровь – это любовь. К Родине? Такая же цепочка выходит. Или что-то другое, и это пятно на стене было лишь маркером моего присутствия на свете?
К чему я это вспомнил? К тому, что я боюсь ехать в «свой» дом, к Мундельсону, вдруг он там и правда живет. К тому, что принесли четыре тельца карликовых воробьев, именуемые здесь перепелками.
– Мне в цирк к семи. Хорошо бы успеть.
У меня за столиком материализовался человек.
– К семи, – повторил человек, посмотрел на часы и положил рядом с собой зеленую дерматиновую папку. Человек был в меру ушаст, слегка волосат и с собранной складками кожей на лбу.
«Ну вот, – понял я, – опять сегодня нажрусь». Это очевидные симптомы. Уши, цирк, зеленая папка.
«Синий синий и-иней лёг на провода-а, в небе тёмно-си-инем синяя звезда, только в не-еебе, в небе тёмно-синем».
Я трус. Никуда я не поеду. Ни к какому Мундельсону. Потому что боюсь осознать реальность, что меня в этом мире не видать. Судя по всему. Хотя посмотрим. Это я опять от трусости себе говорю. А буду сейчас пить с ушастым. И с цирком он пролетит.
«Синий поезд мчи-ится ночью голубой, не за синей птиицей еду, за тобой, за тобо-ою, как за синей птицей».
И-ййййяя!
Мелькнула мысль – а ведь в проходном дворе на Пушке сейчас еще нет моего кровавого пятна на стенке, по морде мне дали позже, а в том времени, где я вроде как на ПМЖ, его уже нет. Стерто и закрашено. Совсем как я, ни там, ни здесь.