Девочка подняла глаза от шерсти, которую медленно мотала, и вгляделась в косые лучи света, падавшего в полуоткрытую дверь:
— По мне, так это не сумерки. Она велела в сумерки прийти.
— Да вроде темнеет уже.
— Нет. Наверно, подождать надо, когда куры на насест усядутся. Куры время соблюдают.
— Знаю, — отрезала Нора. И вытерла о передник воск с пальцев. — Траву собрала? Где она?
Не отрываясь от работы, Мэри подбородком указала на пук мяты в углу. Листочки мяты немного пожухли.
— Какая-то она растрепанная… Где срезала-то?
— У родника.
— Кто-нибудь видел? Женщины там были? Эйлищ? Или, не дай бог, Кейт Линч — эта о дьявольщине крик поднимет.
— Никого там не было.
— Не пойму, почему Нэнс Роух сама мятой не запаслась.
Мэри пожала плечами:
— Может, не растет у леса мята. Да и старая она. Трудно ей за травками идти, если далеко.
Нора неодобрительно скривилась:
— Старая не старая — ее ничем не остановишь. — Помолчав, она добавила нерешительно: — А не говорила она, опасно это — мяту резать?
— Не опасно, если во имя святой Троицы. — Мэри бросила взгляд на Михяла. Тот заворочался, вскинул руку, потом опустил. — Я ж мяту освятила, прежде чем над нею нож заносить.
Нора поджала губы.
— Непонятно мне это. Мята. Она от блох хороша и от моли. А мятой вернуть ребенка от Них? Как это?
— Я всегда вязала мяту на запястья братьям и сестрам.
— Зачем это?
— От болезней помогает.
— И помогало?
Мэри покачала головой, уперев взгляд в мотки шерсти перед ней.
— Двух Господь прибрал.
Выражение лица Норы стало мягче, и она опустила голову к прялке:
— Сочувствую тебе в твоих горестях.
— На то была воля Божья. Но забирал он их долго.
— Сильно мучились?
— Кашляли и днем и ночью. Так с кашлем жизнь из них мало-помалу и вышла. Но теперь-то они с ангелами.
Наступило долгое молчание. Нора покосилась на девочку и увидела, что та стиснула зубы и под кожей ее ходят желваки.
— Но другие-то братья и сестры у тебя остались?
Мэри шмыгнула носом:
— Остались.
— А у меня дочка была единственным ребенком, — сказала Нора. — И смерть ее стала огромной утратой. Я потеряла родителей, сестру, мужа потеряла, но Джоанна — это… — Она вскинула глаза на Мэри и, внезапно обессилев, прижала кулак к груди.
Лицо девочки было непроницаемо.
— Она была ваша дочь, — проговорила Мэри.
— Да.
— И вы ее любили.
— Когда я впервые увидела Джоанну… — сдавленно произнесла Нора. Она хотела сказать, что с рождением Джоанны в сердце ее поселилась любовь, такая яростная, что было страшно. Как будто весь мир дал трещину, раскололся надвое, а сердцевиной, сутью всего стала Джоанна. — Да, — сказала она. — Я ее любила.
— Так же, как я — моих сестер и братьев.
Нора покачала головой:
— Это больше чем любовь. Придет день, и ты это узнаешь. Стать матерью — это когда у тебя вырвали сердце и вложили в твое дитя.
За окном стонал ветер.
— Может, лучше все-таки свечку затеплить. — Нора встала, прикрыв дверь, заткнула оконце соломой, чтоб не сквозило. И, вытерев глаза, зажгла свечу и поставила на стол — как оберег против наступающей тьмы с ее незримым сонмом духов. Пламя свечи трепетало на фитиле.
— Ты и воду в роднике взяла или только мяту собирала?
— Только мяту, — отвечала Мэри.
Нора нахмурилась:
— А что мы будем пить завтра, в первый день нового года?
Мэри смутилась.
— Я схожу к роднику. Как каждое утро делаю.
— Нет уж. Я не потерплю под моим кровом того, кто ходил по воду в первый день нового года! Разве вы в Аннаморе так делали?
— Брали воду, как всегда.
Нора сдвинула свечу на край стола и достала небольшой мешочек муки.
— Вот послушай меня. Завтра нельзя выбрасывать золу. Воду, в которой ноги мыла, не выливай. С восходом солнца и до заката нельзя ничего выносить из дома. И пол подметать нельзя, не то счастье с ним выметешь.
Мэри встала:
— Что худого в том, чтоб к роднику сходить?
Насупившись, Нора влила в муку молоко, воду, всыпала соды и стала месить одной рукой.
— Нехорошо это, брать из родника непочатую воду. Вот и все, что я знаю. Но в старых обычаях сомневаться ни к чему. — Она с тревогой взглянула на спящего мальчика. — Особенно теперь.
Пока пекли новогодний хлеб, женщины молчали. Нора сновала между квашней и очагом и не могла дождаться, пока стемнеет. Мэри разбудила мальчика и закутала его в одеяло, собирая в дорогу. Когда хлеб испекся, Нора отщипнула от него кусочек, надломив край ковриги — чтобы выпустить оттуда дьявола, — и они сели перед очагом есть хлеб; Мэри макала его в молоко и, отжав, клала в рот ребенку. Он ел с жадностью, кусая за пальцы. Когда хлеб кончился, он долго плакал, требуя еще.
— Ненасытная утроба, — фыркнула Нора. — Разве не про это как раз Нэнс говорила? Что, мол, верный знак — подменыш он?
— Там костер горит на горе, — заметила Мэри. Послюнив большой палец, она собирала на него крошки с платья. — Утром я видела, как парни складывают там кучи дрока, вереска и хвороста. Может, там и танцы будут?
Нора гвоздем поковыряла в зубах.
— Пойдешь со мной к Нэнс. Я тебе не за танцы плачу.
Мэри взглянула на мальчика:
— А добрые соседи, как думаете, повылазили уже?
— Это как Нэнс и говорила. Между старым годом и новым есть зазор, как между днем и ночью. — Она встала и, открыв дверь, стала всматриваться в даль. — Тут-то они и появляются. Убежище себе меняют. На самом стыке лет то есть. С какой стороны ветер, по-твоему, дует?
Смеркалось. Сквозь снежную пелену проглядывал огонь костра на горе. Темные клубы дыма насыщали воздух горечью горящей древесины.
Мэри тоже подошла к двери, встав рядом с Норой. На бедре она держала Михяла; голова мальчика покоилась на ее плече. Он был удивительно спокоен.
— По-моему, ветер западный. Что, теперь бурана ждать?
Нора стряхнула с плеч мокрый снег и поспешила закрыть дверь и задвинуть деревянный засов в плетеную петлю.
— Говорят, какой ветер под Новый год, такой и год будет.
— Что же сулит западный ветер?