Нэнс глубоко вздохнула, втянув свежий и хрусткий осенний воздух и, поклонившись в сторону урочища фэйри, вернулась в хижину к своему чертополоху.
Нора отправилась в Килларни довольно рано, перекинув ботинки через плечо, чтоб поберечь их и не испачкать в дорожной грязи. Пока она шла, сумеречный рассвет сменился яркой дневной белизной, галки подняли свой галдеж, приветствуя ноябрьское утро.
Как странно, что вернуться ей предстоит не одной, а с чужим человеком, с которым ей потом жить, и беседовать, и делить тепло очага. С тем, кто поможет скоротать тягостные зимние дни и дождаться прихода весны с ее радостями — пением птиц и началом работ.
Нанять служанку посоветовала ей Пег О’Шей. После того случая в канун Самайна горе Норы переросло в праведный гнев, и она как буря ворвалась в жилище Пег.
— Я твоему мальцу, Джону этому, ноги повыдергаю! — вскричала она. — Колобродить среди ночи, на вдов и детишек страх нагонять, сон мой тревожить! Я безмужняя теперь, Мартина только-только схоронила, землю пахать теперь мне одной, ну еще племянники, может, подсобят, и тут Джон со своими головорезами в дверь барабанят и маски нацепили в придачу!
Нора с дрожью вспоминала потом, на обратном пути, слова, которые швыряла в лицо Пег:
— Да его повесить мало за такие шуточки! В могилу меня свести решили? Этого они хотели, паршивцы?
— Да нет, что ты, успокойся! — Пег взяла руку Норы в свои, легонько сжала. — Послушай, парням этим все равно, кого пугать — вдов, не вдов… И хорошо еще, что в масках они, не то ты бы еще и не так кричала. Ты Джона-то нашего хорошо разглядела? Лицо его видела? Чисто шматок сала на вертеле! Стоит поглядеть, как девчонки от него шарахаются! Ах, брось ты, Нора. Мы ж родня и всякое такое… Я поговорю с ним.
Тогда-то Пег мягко и посоветовала Норе подыскать себе кого-нибудь, с кем жить. Когда Нора скривилась в ответ на предложение съехаться с Дэниелом и Бриджид, старуха придумала, чтоб Нора нашла себе кого-нибудь на ноябрьской ярмарке, где нанимают работников.
— Подыщи себе девушку на зиму, в прислуги, — сказала она. — И тебе подспорье, и за Михялом присмотрит, и вообще… Ведь нелегко одной-то с малышом увечным управляться. Раньше как было: муж твой — в поле, ну и делает, что ты попросишь, а ты дома с мальчиком, верно? Ну а теперь как? Не отлучиться даже продать яйца или масло!
— Яйца и масло я могу продать скупщикам, они сами приедут.
— А летом, когда ты в поле? Когда работаешь там за двоих, чтоб сводить концы с концами?
— О лете я еще не загадывала.
— Стало быть, думаешь ты, что одной горе горевать лучше? А ведь есть девушки с севера, чьи семьи с голоду помирают! Разве не благом будет знать, что помогла ты, к себе взяла одну такую девушку? И не благо ли, что зимою в доме твоем еще одна живая душа прибавится?
В сказанном Пег был смысл. В тот же день, рухнув на постель и изнемогая от рыданий, которым вторил крик Михяла, Нора поняла, что сил у нее больше нет. Она не Мартин. Внук ей не в радость, а в тягость. Ей нужен кто-то, кто умел бы успокаивать орущего ребенка, кто помог бы выплыть ей, тонущей в волнах горя. И этот «кто-то» должен быть не здешний, не из жителей долины, чтоб не судачил с соседями о скрюченных ступнях малыша и не проболтался бы о том, что мальчик слаб умом.
До Килларни было десять миль пути через неровную болотистую, расцвеченную пятнами осенней листвы равнину, мимо маленьких, теснившихся к дороге мазанок, внутри которых хлопотали куры и орали петухи, требовавшие, чтоб их выпустили на двор. Нору обгоняли грохочущие дощатые телеги, запряженные ослами. Мужчины, не выпуская из рук вожжей, кивали Норе, в то время как их сонные, закутанные в платки жены, не поворачивая головы, продолжали глядеть вдаль, где за болотными трясинами маячили вершины гор: Мангертон, Крохейн, Торк — знакомые очертания этих громад лиловели на фоне неба.
Нора рада была выбраться из дома и шагать час за часом, проветривая голову и вдыхая свежий воздух. С тех пор как умер Мартин, она не покидала хижины, отказывалась участвовать в вечерних посиделках, куда прежде хаживала попеть и послушать истории. Нора не хотела себе признаться, что злилась на женщин долины. Их назойливое сочувствие казалось неискренним, а когда некоторые появлялись возле ее двери с едой и соболезнованиями и пытались развлечь ее, Нора, стесняясь Михяла, не пускала их в дом, не приглашала посидеть с ней у огня. С тех пор они, с жесткой последовательностью, как умеют делать зрелые женщины, мало-помалу стали удалять ее из своего круга. В глаза это не бросалось. Встречаясь с ней по утрам у родника, они по-прежнему здоровались, но, поздоровавшись, больше не обращали на нее внимания и разговаривали только друг с другом, давая Норе понять, что в их обществе она лишняя. Они ей не доверяли, и она их понимала. Тем, кто хоронится от людей, запираясь в своем углу, видно, есть что скрывать, и таят они, должно быть, нечто постыдное: удары судьбы, нищету, болезнь.
Видать, прознали про Михяла, думала Нора. Подозревают, что с ним не все ладно.
Полная и безнадежная беспомощность внука угнетала Нору, не давала дышать. И страшила. Накануне вечером она попыталась поставить его на ноги и помочь сделать шаг-другой. Она держала его так, чтобы ступни мальчика касались пола. Но он лишь закидывал рыжую голову и, выставив бледную длинную шейку и острые ключицы, орал так, словно она вонзала булавки ему в пятки. Наверно, ей следует опять позвать к нему доктора. В Килларни их полно, но, привыкнув к большим кошелькам туристов, что приезжают на озера, тамошние врачи вряд ли захотят взглянуть на Михяла за те деньги, что она сможет им предложить. Да и тот первый доктор ничем ему не помог. Так что отдавать ради этого последний кусок — дело пустое.
Нет. У них в долине выбор у недужного невелик: либо священник, либо кузнец, либо уж могила.
Либо Нэнс, произнес тихий голосок в голове.
В Килларни кипела жизнь — шумная и дымная. Нью-стрит и Хай-стрит кишели нищими и детьми-попрошайками, клянчащими хоть полпенни; тесные, грязные улицы подавляли многолюдьем и нависающими домами.
Те, кто приехал продать свой товар, толпились, отвоевывая себе место возле деревянных лавок, бондарен и сыромятен; тачки, упиравшиеся в повозки и телеги, груды бочек и мешков создавали заторы. Большинство фермеров приехали на ярмарку нанять работников, но были и такие, что пригнали на продажу подросших с осени подсвинков и мелких рогатых коров, которые важно и неспешно шествовали по улице, меся грязь копытами. Немощеные дороги были в ямах и выбоинах и сверкали на солнце лужами. Мужчины несли на спине корзины торфа, добытого летом в черных болотах у гор, а женщины торговали картофелем, маслом и выловленными в ручьях лососями. В свежем воздухе чувствовалось приближение зимы, а в ярмарочном настроении ощущалась напряженная серьезность. Надо было успеть продать, купить, упаковать, сложить в мешки, разместить в сараях и амбарах, пока зима еще не навострила зубы и не оскалилась морозами и ветрами. Фермеры побогаче помахивали терновыми тросточками и покупали себе башмаки, а подвыпившие парни, скинув сюртуки, горели единственным желанием — подраться. Женщины считали яйца в корзинах, перебирая их, ощупывая кремовую скорлупу, а по улицам и в темных закоулках молча ждали те, кто решил наняться в работники.