Почти сразу я заметил белеющий среди желтого жнивья колосок и поднял его. Короткие и оттого жесткие его усы неприятно скребанули по ладони. Кинув колосок в сумку, освобожденную в школе от потрепанного учебника, чернильницы и ручки, я поднял второй, третий… На землю из них посыпались пересохшие зернышки и, вкрадчиво оглядываясь, я стал ловить их на лету и кидать в рот.
Двигаться в таком поиске, соблюдая строй, вряд ли возможно, и шеренга наша скоро сломалась. Ближе всех ко мне оказался мальчишка из пятого класса. Я плохо его знал и решил поостеречься: мало ли какой он по натуре, доложит Мих Миху или бригадирше о моей хитрости с зернами – сгоришь от стыда.
Подавшись к нему поближе, я заметил, что мальчишка нет-нет, да и сует руку в прореху штанов, быстро, с оглядкой. «Что это он? – мелькнуло удивление. – Колоски туда прячет?»
А собирать колоски для себя не разрешалось. По слухам, даже за карман украденной пшеницы судили. Правда, у нас такого случая не было.
– Ты что делаешь? – негромко спросил я, подходя к нему.
Мальчишка вздрогнул и побледнел.
– Я, я на кашу, – зашептал он. – У меня две сестренки маленьких и бабка больная, а в еде одна картошка, да и та в этом году не уродилась…
Полыхнули облетные мысли: с одной стороны, получалось, что он ворует, и это постыдно, с другой – воображение открыло похожих на Катьку Шестову девчонок, худых, с голодными глазами, – и легкая жалость просеклась.
– У тебя что там, карман? – Я, понизив голос, кивнул на его штаны.
– Бабка пришила. – В его светлых, в легкой синеве, глазах копилась тревога.
«Эх, лучше бы я этого не видел! – потянуло душу сожаление. – Что теперь делать? Сказать учителю или промолчать?»
– Отвратно это, – я отвернулся. – Говорить никому про твои колоски я не буду, но уйду от тебя подальше. – Быстрым шагом я перешел на другую сторону поля, успокаиваясь, но мысли о парнишке и его семье еще долго не покидали меня, вырисовывая самые грустные образы.
4
Едва я распахнул двери в дом, как сердце дрогнуло, почувствовав что-то неладное: матушка сидела на скамейке в непривычной неподвижности и даже не шевельнулась и не сказала ни слова при моём появлении. В руках у неё я заметил какой-то листок бумаги и сразу же ослаб в окате пронзительной тревоги.
– Мам, ты чего?! – с трудом произнес я, сделав пару шагов, и скользнул взглядом по бумажке.
«Извещение» – высветилось слово, и чуть ниже: «ваш муж… погиб…» Дальнейшее расплылось в отуманенном взоре. Выплесок войны в виде слов на листке бумаги прошил мою душу тонким жалом, влив в неё острую неотвратность свалившегося горя, полыхнул в груди сострадательным ожогом. Я обнял матушку, пытаясь оживить её. Но она словно окаменела и медленно сползла со скамейки на пол. Я – за ней.
– Мама! Мама! – закричал я, боясь худшего. – Мама!
Дед был где-то во дворе и через неприкрытые до конца двери услышал мои истошные крики. Его тяжелые шаги тугими ударами отозвались в ушах. Не сказав ни слова, он поднял с пола матушку и понес на кровать.
– Давай воды! – раздалось как выстрел.
Я, дрожа в жутком ознобе, зачерпнул кружку воды из ведра, стоявшего в кухне на лавке, и подал деду.
Он, через руку, брызнул матушке в лицо, и я увидел, как из глаз у неё покатились крупные слезы, а грудь сотрясли глубокие рыдания.
– Ну вот, ну вот, – заговорил дед. – Поплачь, поплачь – полегчает…
Жалость к матери внахлест с острым осознанием страшной потери, непоправимости случившегося с отцом, сотрясли меня всего, и неуправляемые слезы залили пол-лица.
Утирал руками глаза и дед…
Только Шура, находясь в школе, отплакала своё вечером.
* * *
Матушка поднялась с постели лишь на третий день. Осунувшаяся, потемневшая лицом, она почти не разговаривала, обходясь лишь бытовым общением. Ни я, ни дед не могли найти для неё нужных слов утешения. Да и были ли они?
Тягостная печаль поселилась в нашем доме. А тут еще пришло большое письмо от командира полка. Он подробно описал, как погиб отец, где и как его похоронили, обещал прислать ордена и личные вещи. И снова материнские слезы с долгим лежанием. Даже со мной мать почти не говорила, только плакала да поглаживала по голове, прижимая к груди.
– Наше горе, сынок, орденами не прикроешь, – заявила она. – Глядя на них, только душу травить будем. Пусть всё отправят, куда положено.
Мне, конечно, хотелось поглядеть на отцовские ордена, пощупать их, подержать, но мог ли я возразить матери в такой момент, лишний раз ранить охваченное болью сердце?
Пошел я по улице, пытаясь отвлечься от гнетущего состояния, и увидел толпившихся у ограды крайнего дома людей. Метнулись щемящие мысли: у кого-то тоже горе.
Я хотел пройти мимо, но услышал тягучий, с причитанием, плач и приостановился. Толпившиеся у ограды люди зашевелились, показались женщины, несущие небольшой гроб из не струганных досок. За ними я увидел Мишку Кособокова и Пашу. Они тоже заметили меня, подбежали.
– Ванятка Стебехов помер от заворота кишок, – сказал Паша. – Наелся лепешек с хлопковым жмыхом и всё…
Я не знал названного мальчишку, но легче от этого не стало.
– Вы-то чего здесь?
Ответить мне друзья не успели: громкий плач спугнул наш разговор.
Не реальным казались мне и гроб из старых досок, и плохо одетые женщины, несущие его, и зеваки, и притихшая ребятня – день в разгаре, солнечно, тепло и тут это мрачное шествие. Зачем? Почему? Круговорот мыслей и вопросы, вопросы, на которые я тогда не мог ответить.
– Это Разуваев отблагодетельствовал, – хмурясь, пояснил мне дома дед. – Урожай был слабый – чуть ли не всё зерно пришлось в план государству сдать – людям крохи достались. А как зиму пережить с таким запасом? Вот он и решил, в довесок к заработанному на трудодни зерну, хлопкового жмыха выписать – с расчетом, что его можно будет добавлять в пшеничную муку и печь хлеб, экономя таким образом. Многие и начали ужиматься по этому совету сразу, а жмых оказался не очищенным, с ватными хлопьями. Их не то что человек – скотина не переварит. Нам вон тоже три мешка жмыха досталось. Будем толочь в ступе и на два раза просеивать через мелкое сито, чтобы не забивать животы ватой.
– А может, без него обойдемся? – тихонько возразил я, уже боясь такого хлеба.
– Вряд ли, – дед покачал головой, – муки у нас немного осталось, и той пшеницы, что перемелем, тоже маловато, а выживать как-то надо…
Он еще что-то говорил, а мне вспомнились румяные булки, которые матушка вытаскивала из печи и раскладывала на чистые рушники вдоль лавки, а после опрыскивала их колодезной водой через сито и закрывала на некоторое время такими же рушниками. Аромат печеного хлеба заполнял всю избу, вызывая острое желание отщипнуть от любой булки кусочек на пробу, и матушка иногда отрезала мне самую румяную часть горбушки – и как сладок был этот хлеб! А ведь было это всего каких-нибудь пару лет назад – недавно и давно – тяжелое время растянулось до зыбкой виртуальности.