Появился дед.
– Сачок взял?
Только теперь я ощутил, что в руках у меня сачок, и показал его деду.
Переулком мы выбрались за околицу. Деревня спала, присыпанная снегом, укутанная тьмой. Ни огонька, ни звука. Вскоре мы свернули с дороги и пошли целиной. Идти сразу стало тяжело – валенки вязли в снегу, хотя и не особенно еще глубоком, сдергивались с ног и приходилось напрягаться, чтоб не остаться разутым. Все мое внимание было занято тем, чтобы попасть в дедовы следы: так идти было полегче – но шаг у деда все же был побольше моего и приходилось прилагать некоторое усилие, чтобы дотянуться до очередной ямки его следа.
Наконец из темноты выплыли черные кусты тальника, и дед остановился, переводя дух.
– Близко уже, – зашептал он, – пора фонарь зажигать. Я подниму стекло, а ты чиркнешь спичкой. – Он протянул мне коробок спичек.
Фитилек загорелся робко, и я тут же закрыл его стеклом, фонарь осветил небольшое пространство возле нас: зернистый снег, засыпанную ветку, ствол березы, тальники…
– Приготовься! – приглушенно выдохнул дед.
Я снял с плеча сачок. На весу он показался не очень легким.
– Тут где-то, – опять зашептал дед, выходя на поляну среди кустов.
Необычно и таинственно было в заснеженных ночных тальниках. Снег истоптан непонятными следами-ямками: у кустов, у берез – как попало, без всякого порядка. Кто топтался, волки? Лоси? Спросить у деда я не успел: около ближней лунки показалась из снега черная змея.
– Косач! Косач! Накрывай! – обдал ухо и щеку теплым дыханием дед.
Теперь и я понял, что это тетерев, и меня овеяло жаром. Руки вмиг онемели, и я шлепнул сачком рядом с птицей. Косач подскочил, стряхивая с себя снег, и попытался взлететь, но, ослепленный светом, потерявший ориентировку, снова упал. Тут я его и накрыл, неуклюже хлопнув пару раз сачком. Дед все время что-то горячо шептал сзади, пыхтел, держа фонарь в высоко поднятой руке, но я его не понимал. Лишь когда черный, как кусок угля, косач забился под сеткой сачка, я оглянулся, не зная, что делать.
– В мешок его, в мешок! – загудел дед мне в затылок. Он наклонился, поставил фонарь на снег и запустил руку под сачок. Ружье, висевшее через плечо, мешало ему. Вытащив из-под сетки тетерева, дед сунул его в мешок.
Тут неподалеку от себя я снова увидел черную голову косача с яркими алыми бровями и упал, придавив птицу животом. Справа и слева начали взметаться снежные фонтаны, затрепетали хлесткие крылья взлетающих из лунок птиц, за ворот мне посыпался снег, и неожиданно пропал свет. Сразу стало тихо и темно. Я чувствовал, как сильная птица толкается под моим животом, пытаясь освободиться.
– Дедушка! – заорал я что было мочи… – Дедушка!
– Здеся я, не блажи! – раздался его голос совсем рядом. – Поймал еще одного, да фонарь раздавил будь оно не ладное. – Он забормотал еще что-то неразборчивое. Слышно было, как по рукам деду бьет крыльями сильная птица. – Эх, фонарь жалко, едрена корень! Где теперь стекла достанешь?..
У меня мерзли руки, а косач все толкался подо мной, то затихая, то снова неистово колотясь. Он уже сместился к груди и в любую минуту мог пробить снег где-нибудь сбоку и вылететь.
– Возьми косача, дедуля, – стал жалостливо просить я, – а то улетит.
В темноте ничего не было видно, но я почувствовал, как дед запустил под меня руку и потянул к себе бьющуюся в испуге птицу.
– И этого в мешок…
Глаза привыкли к темноте, и теперь я хорошо видел деда.
– Эх, фонарь загубил, – стал опять сокрушаться он.
Я поднялся, отряхиваясь. Азарт недавней охоты еще горел, жег сердце.
– Прыг на него, а он в живот головой, как кулаком! – не удержался я от рвущегося желания говорить. – И вперед, и вперед!..
Дед поддержал мой восторг:
– А я шапкой хлопнул да споткнулся и косача придавил, и фонарь…
Темно и снежно было, и глухо раздавались в ночном лесу наши голоса. Со стороны все это и вовсе казалось, поди, колдовством или нечистой игрой.
С разговорами мы как-то быстро выбрались на дорогу, и пока шли к деревне в степи забился мелкий буран, закрыл и ближние колки, и поляны, и малозаметный проселок. И последние сотни шагов мы шли вслепую.
– Хорошо, что задворки рядом, – подбадривал меня и себя дед, озираясь по сторонам, – а то и заплутать немудрено в такой канители…
Глаза у меня были все же позорче дедовых, и я увидел близко чью-то изгородь и обрадовался: был момент, когда мне казалось, что мы действительно заблудились. Но ни страха, ни усталости я не чувствовал. Живым теплым грузом висел за спиной мешок с косачами и от мысли, что и я как-то помогаю семье, было тепло и весело.
4
За окном густо темнело. Плыли в мутной белизне зажатые сугробами дворы. Зыбко дрожали у околицы рваные стежки лесов. Наливались чернотой дали…
Оглядев пустынную улицу, размытую вечерней мглой, я опустил занавеску и направился в горницу. В углу, за столиком притаилась Шура. Она морщила лоб и беззвучно шевелила губами, устремляя взгляд на спрятанную в руке бумажку. Утром она хвасталась, что пойдет с девчонками ворожить и, видимо, что-то учила.
Я плохо представлял, что такое ворожба, но даже само это слово несло в себе нечто таинственное и запретное. От него и в груди холодело, и сердце замирало, и так захотелось хоть одним глазком глянуть на эту самую ворожбу, что я не выдержал душевных мук и начал с тихой надеждой подавать голос:
– Шур, а Шур, возьми меня с Пашей на ворожбу.
Шура затихла, перестав шевелить губами, и скосила глаза:
– Еще чего? С мужиками ворожба не получится.
То, что она назвала нас мужиками, льстило, но желание посмотреть ворожбу от этого ничуть не уменьшилось.
– Скажешь тоже, какие мы мужики?
Шура усмехнулась.
– Все равно мужского рода.
– Да мы ненадолго. Поглядим и все.
– Не проси! Катайтесь вон на своих санках! – Шура заерзала на табуретке.
– Не всю же ночь нам кататься.
– А это ты с матерью говори, может, возьмет она тебя с собой.
Был канун старого Нового года, и у соседей намечалась какая-то вечеринка.
– Жди, там только взрослые будут.
– Не оставят же тебя одного. – Шура начала что-то быстро писать на своем заветном листочке, а я сразу смекнул на чем можно сыграть.
– Я и сам не останусь один, и тебя никуда не пустят, поворожишь тогда.
– А ты не один, с Пашей.
– Мы тут знаешь, что натворим?
Шура, тряхнув всклокоченными волосами, тяжело вздохнула:
– И зачем я только сказала тебе про ворожбу! – В ее голосе прозвучало такое отчаянье, что мне стало жалко юную тетку.