Сунув посудины с ягодами под корни тальника, мы упали на плотную, пахнущую перегноем подстилку. И тут грохнуло так, что земля дрогнула, и тяжелый, пугающий шум накрыл лес, обрушиваясь на деревья водяным валом. Все скрылось от взгляда. Даже та могучая береза на поляне, под которой мы вначале спрятались, едва-едва проступала в сплошном потоке воды. Одни ослепительные вспышки выхватывали из мрака очертания опушки леса и отдельные деревья. Грохот сотрясал воздух. Что-то холодное и увесистое ударило меня по голове вскользь, и я увидел градину с сорочье яйцо. Град!
Застучало, засекло по веткам ледяными шариками. Всё пространство слилось в сплошную пелену, и только плотные кусты с вязью переплетенных веток, покрытых не пробивной листвой, спасали нас от ударов градин.
Едва я приподнял голову, пытаясь полюбоваться грозовым разгулом, как полыхнуло так, что глазам стало больно, и удар грома заложил уши. Совсем близко, на короткое, неуловимое по времени, мгновенье я увидел расщепляющуюся на две половины березу на поляне, объятую искрящейся золотой сеткой, и сунулся под корни толстой талины, прикрыв голову руками. Вжатый тугой тревогой в лесную подстилку, я даже не посмотрел на друзей, боясь поднять головы и снова увидеть жгучий удар шальной молнии.
Минута, две, три… И шум падающей воды начал удаляться. Перестали щелкать по веткам градины, посветлело. Гром все еще гулял где-то близко, за лесом, и еще слепила своим неземным светом молния, но уже не так опасно и жутко. Дождь стал ровнее и вскоре сошел на нет.
Я приподнялся на локте и увидел поверженную березу, густо и пышно закрывавшую могучей вершиной часть поляны. Дрожь прошла по моему телу.
– Гляди, – просипел я, толкая Пашу, – березу громом разбило!
Паша и Славик, пораженные увиденным, не проронили ни слова.
С опаской обходили мы распластанные по поляне березовые отростки. Дерево раскололо от макушки до комля. Красноватые по излому, с синим оттенком, ее части исходили паром и были уродливо завиты в жгуты. Зимой дед скручивал на вязки саней разопревшие ивовые прутья. Почти так же страшная сила скрутила, изломала и оторвала от корней толстую, охвата в два, березу. Её листья уже поникли, зеленовато-белесые, мокрые. С них струйками капала чистая, как слеза, дождевая водица. Удивительно пахло свежей зеленью и цветами.
– А если бы мы там остались?! – тихо высказал вслух свою тревогу Славик. Хотя об этом подумал и я, и, вероятно, Паша.
Но мы промолчали, подавленные проявлением страшной неземной силы, жутким видом искореженных сучьев умирающей березы. Любая смерть трогает душу, и даже такая. Не хотелось ни обсуждать происшедшее, ни подбадривать друг друга, и мы, обходя поляну, двинулись к деревне.
В низинах налило воды. Хрустально светились в ней подтаявшие градины, и, когда мы проходили через эти лужи, остро знобило ноги.
Пока дошли до деревни, небо очистилось. Слабый гром еще долетал до нас. Вспыхивали над лесом зарницы, но уже тепло было и удивительно прозрачно…
* * *
Не раз и не два ходил я с друзьями за ягодами. А после одного из походов дед, глянув на горку алых, благоухающих на все избу ягод, рассыпанных на столе, произнес:
– Ягода – она, конечно, с пользой для организма, да силы не дает. Вон на буграх, после дождей, теперь печерички полезли – сходил бы ты их пособирал. Похлебка с печеричками не хуже мясной – язык проглотишь. А жареные они – объеденье.
– Что за печерички? – не понял я деда.
– Грибы такие. Тут у нас псковские переселенцы есть, ни то бульбаши, ни то хохлы, от них мы кое-чего и нахватались. Вот и эти грибы по-ихнему назвали. А сказывали старики, что они шампиньонами зовутся. Но это как-то не по-русски, неудобно.
– Что за бульбаши?
– Белорусы. Они бульбой картощку зовут, и большие её любители, особенно до драников – оладьев из картошки. Вот и пошло прозвище – бульбаши.
– А хохлы?
– Украинцы. Русские это люди, живущие на окраине наших рассейских границ, у края значит. Вот и украинцы потому. Сказывают, что они когда-то брили головы, оставляя на темени длинную косичку, хохол – оттуда и хохлы. Мы их хохлы – они нас москали. Московские значит. Или вовсе кацапы.
– Почему кацапы?
– По-нашему, по тульскому говору, кацап – это раскольник. Видно, как отошла Москва от Киева – нашей общей столицы в старину, откололась – так они и стали нас кликать кацапами, то есть – раскольниками. Вот так-то, малый Ленька. Разумей – что к чуму, авось в жизни сгодится.
– Откуда ты всё это знаешь? – засомневался я в дедовых объяснениях.
– А грамотные люди сказывали. Я ведь, Ленька, пока из Германии до нашей Сибири добирался, много чего наслушался и нагляделся. Хватило и хорошего, и плохого. А ты мотай на ус то, что я сказываю. Вырастишь – проверишь: прав я был или нет.
И я «мотал», подолгу обкатывая услышанное, и не только про хохлов и кацапов, но и многое иное, что вразумлял мне дед, и похлебкой с печеричками объедался, и сковороду с жареными шампиньонами выскабливал.
3
Две ночи подряд дед ходил пропалывать нашу тайную полоску проса. Меня он с собой не брал: то ли жалея, то ли из-за того (как он говорил), что я, толком не зная сорняков, мог выдергивать вместе с ними и просо. Возвращался он из леса в самый сон-час, когда живой свет, поднимаясь от окоёма, гасил свет полнолуния и все вокруг как бы погружалось в глубокую дрему. Я, вольно раскинувшись на полатях, всё же улавливал осторожные шаги деда и, отгоняя легкие грезы, всматривался сквозь щелку между досками в его осветленное окнами лицо.
Присев на лавку, дед задумывался, упершись натруженными руками в колени, и мне становилось жалко его, измученного никогда не проходящей работой и постоянной тревогой о том, как жить дальше, чего ждать, и только неосознанная скромность удерживала меня от желания соскочить с полатей и кинутся к деду с обнимкой. В том горьком осознании я и засыпал, медленно погружаясь в уже новые, навеянные иным состоянием сновидения.
* * *
Дотягивая третье лето в деревне, я уяснил, пожалуй, главную истину сельского бытия: чтобы жить – надо готовиться к зиме с самой весны и проводить всё дальнейшее время в повседневных хлопотах. Иначе – не выдержать, не перенести полугодовой накат холодов и многоснежья. И мы, как могли, старались помогать деду – нашему основному работнику, главе дома. И редко выпадали вечера, когда я с друзьями втягивался в какие-нибудь игры.
В заботах и суете подкатил август – переметный месяц между летом и ранней осенью, показатель урожаев. Уже в начале его можно судить и о том, какие овощи в силе и какими уродятся хлеба.
В это время у сельчан на грядках появились огурцы, и мы, пользуясь ночной темнотой, как бы по традиции, стали нырять в огороды, снимая пробу с этих самых грядок. Поднимешь осторожно огуречную плеть, нащупаешь твердый отросток и за пазуху. Два-три огурца сорвешь и назад, через забор. И что занимательно, у каждого из нас своих огурцов хватало на вольную еду, так нет – чужие всегда казались и ароматнее, и вкуснее.