Кольша нес ружье. Я – манишку. Так называлась нехитрое устройство, похожее на большое кленовое семя, сделанное из глиняного шарика, обмотанного белой тряпицей, и двух тоже белых перьев гусиного крыла, воткнутых в шарик под углом друг к другу. В кармане у меня еще лежал клубок старой бельевой веревки, за которую предполагалось привязывать манишку.
Шли мы на какие-то гари, где токовали куропачи и которых, по словам Кольши, там водилось уйма. По давно принятой договоренности мы молчали, придаваясь каждый своим размышлениям и воспринимая живой мир единолично. Пока мы, обходя разливы и лужи, дошли до леса, он весь высветился чистым зоревым наплывом, окрасившим сзади нас небо густым румянцем. Ночной морозец отлетел и почти не ощущался. Глубоко в чащах завязли остатки сугробов, закраины которых блестели тонким ледком, накрывшим талые воды. По травянистым гривам, тянувшимся в междулесье, бугровым плешинам обходили мы затекшие весенним роспуском места. Неопределенные тонкие звуки поплыли в лесных просторах, когда мы остановились на опушке редколесья, за которым плотными валами рдели кустарники.
Кольша долго присматривался к окружающему пространству, пока не выбрал неохватную валежину на краю зимней вырубки, лежащую посреди молодого ивняка. На нее мы и присели, спрятавшись за этими кустами. Кольша забрал у меня и манишку и бельевую веревку и некоторое время прислушивался, приглядывался, разматывая веревку и укладывая ее особым образом.
Вот-вот должно было проклюнуться где-то солнце, и зоревой свет не оставил и следа утренних сумерек: все было видно, как днем. Робко и тоненько затянула несложную трель зарянка, засуетились где-то сороки, лениво прокаркала ворона, и вдруг звучно, в несколько раз громче петушиного призыва, закричала какая-то птица, закуролесила голосом, совсем ни на что не похожим, еще и еще. Где-то там, неподалеку, в молчаливых кустарниках. И дальше, как эхом, отозвались такие же крики в двух или трех местах. Я сразу догадался, что это затоковали куропачи, но не стал об этом спрашивать: молчание на охоте доля успеха…
Кольша покачал в руке манишку и подбросил ее над кустами, целясь в свободный от них промежуток. Взлетев невысоко, манишка медленно завертелась в спуске и упала в траву. Выждав немного, Кольша за веревку подтянул ее к себе и вновь бросил. Точно, как кленовое семечко с двумя крыльями крутилась манишка в воздухе, над кустами, белея и перьями, и тряпицей, словно птица вспархивала в некоем призывном полете.
А бойкие крики куропачей забивали все другие звуки, откатываясь в пространстве такими горловыми выкрутасами, повторить которые невозможно. После нескольких похожих бросков оглушающие крики: ко-ко-ко-ко – раздались совсем близко. Между деревьями промелькнуло что-то белое, дрожащее, и на одном из пней, как ком снега, возникла слегка взъерошенная птица. Вытянув шею, потоптавшись по кругу и чуть-чуть опустив крылья, прилетыш, слегка надувая шею, затянул: кобевв, кобевв, кобевв… Брови у крикуна ярко краснели, хвост топорщился веером… Я смотрел на него, не мигая, и кажется жил в каком-то другом измерении: ничего не воспринимая из окружающего мира, кроме исходящей в брачном экстазе птицы.
Выстрел вывел меня из того колдовского оцепенения. Петушок слетел с пня и исчез, Кольша хмуро осматривал ружье, но я понял, что оно тут не при чем – виноват стрелок. Видимо, и Кольша волновался, тронутый необычной близостью играющей птицы. Не сказав ни слова, он вновь зарядил ружье и подкинул манишку… Не скоро, и на тот же пень, прилетел еще один куропач, и выстрел был более удачным.
Когда солнце залило лес, у нас было уже два добытых куропача, и Кольша решил кончать охоту.
Улыбалась природа, улыбались мы друг другу, неторопливо обходя льдистые места. Я нес в сумке куропачей. Кольша – манишку и ружье. Наплывало стойкое тепло, трезвонили птички, и ни то едва уловимый шепот, ни то легкий звон шел по лесу, а может, то и другое, и спугивать их не хотелось – я и молчал, тая то трепетное состояние, которое охватило меня еще там, в лесу, в момент жаркого ожидания дичи. И Кольша молчал, неся свои мысли: светлые ли, тревожные – во всяком случае, лицо его было веселым.
Уже на подходе к приозерной улице мы услышали какие-то крики и увидели у избушки Журавлихи, прозванной так за отдаленность от основной улицы и фамилию, несколько человек. Издали не понятно было, что там происходит, но отдельные выкрики до нас донеслись.
– Не подходите, зарублю! – взлетал до визга женский голос. – Не побоюсь греха – все равно погибель!
Такого высокого голосового надрыва я еще никогда не слышал и оторопел, вздрогнул, как от неожиданного удара, в мгновенье потеряв и благостный настрой, и теплоту ощущений звенящего дня.
Кольша тоже приостановился, вглядываясь в полуразгороженное подворье.
– Вроде бы Журавлиха кому-то топором у ворот грозит, – не то с тревогой, не то с затаенным любопытством произнес он, – а у ограды три мужика чужих и скорее всего какое-то начальство. Грабить-то у неё нечего.
– Не подходите! – снова вскрик на грани визга. – Рубану!
Я видел лишь какое-то мельтешение за изгородью подворья, но ничего не мог разобрать.
– Пошли! – Кольша дернул меня за рукав. – Нам туда соваться нечего – там что-то серьезное завязалось, не по нашей шапке. – И он быстро зашагал в переулок.
Я отставал, перебирая ногами едва ли не в пробежке. В ушах все еще озвучивались те надрывные крики, а мысли искали ответа: кто, что, зачем?
Дед в ограде возился с самодельной тележкой, что-то в ней направляя, оглянулся:
– Собаки, что ли, за вами гнались – бежите без оглядки? Я ваши шаги еще на улице услышал.
– Там Журавлиха топором машется на какое-то начальство, – торопясь, сообщил Кольша.
Дед распрямился.
– Корову у неё приехали отбирать за недоимку по молоку, понятых тут искали по деревне – да никто не согласился с ними идти. Васька-то Журавлев был классный печник – во многих домах его печки до сих пор людей греют.
Кольша присел на крыльцо, поставив ружьё между ног.
– Он же, говорили, погиб, двое малышей осталось.
– Так-то оно так, да сейчас это в счет не берется. Гаси положенный налог – и всё тут. У Орешкиных вон тоже скот описали за недоимку по мясу. И еще кого-то трясут…
– Но с топором на уполномоченных – подсудное дело, – тревожился Кольша. – Посадить могут, а куда детей?..
Их разговор я едва понимал и, горячась, даже перебивая, расспрашивал и про недоимку, и про налог, и про районных уполномоченных, и про детей. И день не в день светился, и дела без дела стояли.
2
С каждым днем сильнее и сильнее выплескивалось тепло из неведомых далей, сушило землю, слизывало лужи. По буграм зазеленела трава, а на ивняках проклюнулись почки. В воздухе не умолкал птичий переклик. И мы на большой перемене снова играли в войну, успевая и «убитыми» быть, и «победу» отметить.
Разгоряченные, с сердечной дрожью забегали мы в класс, и как бы заново, свежо, вслушивались в голос учителя или с особым усердием читали вслух какой-нибудь отрывок из христоматии. Многие из нас уже схватывали слова с легкостью, а кое-кто еще читал по буквам, и тогда не обходилось без смеха.