У ворот я увидел парнишку, худощавого, узколицего, стриженого наголо, а рядом с ним – девчонку, веснушчатую, голубоглазую, с кудлатыми волосами соломенного цвета. Изношенное платьице свисало складками с ее худеньких плеч.
Дед ухватил с телеги чемоданы, и девчонка прошмыгнула мимо него, взяла меня за руку.
– Большой какой! – потаенно сказала она. – А помню голышом бегал.
– Мужик! – Мальчишка подмигнул одним глазом, весело, с хитрецой, и сразу мне понравился. Я почувствовал, что нахожусь среди родных мне людей.
– Кольша, помогай! – обернувшись, приказал дед. – А ты, Шура, веди гостя в избу!..
Он толкнул калитку, и передо мной открылся широкий двор с постройками, заросший низенькой травкой, плетеный задник ограды, за которым широко раскинул сучья развесистый клен, навес с поленницами дров, телега… Робко стало, и я уперся.
– Идем, идем, – потянула меня Шура за руку. – В доме не жарко…
Через прохладные сени мы прошли в избу. Громадная печь, занимавшая почти половину кухни, вверху: полати из свежих досок, полки с цветастыми занавесками, широкие лавки вдоль стены, массивный стол…
Вошел дед с чемоданами, щурясь, сказал:
– Проходи в горницу и выбирай место, где спать будешь…
В комнате было пустовато. У окна стояла широкая кровать, напротив ее – круглая печь-голландка, такая же, как и у нас в городе, в углу – маленький столик и все. Место в дальнем углу, рядом с боковым окошком, мне понравилось сразу – туда и поставили собранную в два счета мою железную, на пружинах небольшую кровать.
Шура с явным интересом разглядывала каждую занесенную вещь, и вдруг спросила, поглаживая блестящий шарик на спинке кровати:
– А ты паровоз видел?
Мне представилась черная, лязгающая железом громадина, окутанная паром, причем не та, настоящая, с проводов отца, а из сна, стремительно движущаяся по степи. Почему-то жутковато стало, и я с трудом разжал губы.
– Видел.
– А как он гудит? – Шура явно мне не поверила.
– Му-уу, – вытянув губы, прогудел я как можно громче.
Она залилась громким смехом, прикрыв рот ладошкой, и с оттенком издевки кинула:
– Чтой-то он мычит, как наша Зойка?
– Какая Зойка? – не понял я.
– Да корова! – Шура хлопнула себя рукой по бедру. – Ну совсем непонятливый.
– А я их не знаю, – признался я без обиды.
– Как? – Глаза у Шуры расширились, стали синими-синими. – И другую скотину не видел?
Я не понял ее вопроса, смутно догадываясь, о ком идет речь, покачал головой.
– Чудно. – Она поглядела на меня с сожалением и схватила за руку. – А ну, пойдем во двор!
Этот ее приказной тот, легкая насмешка с недоверием, навязчивая опека – мне не понравились, и я резко вырвал руку из ее ладони.
– Пойдем, пойдем. – Шура, видимо, поняла мой настрой, однако ничего не сказала.
И началось мое знакомство с обширным дедовым двором, со всех сторон заслоненным какими-то постройками. Лишь в широкой прорехе, распахнутой на задворки, темнел покосившийся плетень с воротцами и калиткой, за которыми торчали желтыми шляпками подсолнухи. У плетня расхаживали куры, а среди них выделялся пестрый, с золотистыми перьями и красным гребнем петух. Заметив наше приближение, он вдруг шумно захлопал крыльями и воинственно прокукарекал. Я даже вздрогнул от его крика и остановился.
– Дальше не пойдем, – поостереглась и Шура, – он может наброситься. Видишь какие у него шпоры. Больших он боится, а нас нет.
– Каких больших? – не понял я.
– Ну, тятю, других взрослых.
– Какого тятю?
– Моего.
– А кто это?
– До чего же ты глупенький! – Шура снова хлопнула себя рукой по бедру. – Тятенька – это отец.
Теперь удивился я.
– А я своего папой зову.
– Так это по-городскому, а по деревенскому – тятя.
– Смешно, тятя.
– Ничего смешно нет. – Она крутанула железное кольцо калитки и открыла дверцу. – Пойдем лучше гороху поедим…
Широко и глубоко раскинулся огород в густой зелени овощей: у плетня возвышалась длинная грядка с вязью огуречных листьев, к ней почти примыкали капустные головки с листьями-лопатами, дальше торчали острыми пиками перья лука и чеснока, кудрявилась кружевной ботвой морковка, и еще что-то, и еще… Такого в городе, на приусадебных участках, я не видел, и с нескрываемым любопытством слушал Шуру, объясняющую мне, где и что, и зачем…
* * *
Когда мы вернулись, все наши вещи были расставлены и распределены по углам. Дед суетился у стола, наставляя на него какие-то чашки и кружки, Кольша помогал ему. А матушка сидела на скамейке. Лицо её посветлело, глаза повеселели. Она все говорила что-то деду. Но я не прислушивался, почувствовав глубокий голод. Кольша будто понял мое состояние, и тут же сунул мне румяную оладышку. Какая же она была вкусной!
За столом меня удивила большая посудина, по самые края налитая душистым варевом. Емкими деревянными ложками мы, как бы по очереди, начали хлебать из неё наваристый борщ. Ни слов, ни шепота. Лишь легкое постукивание ложек о края посудины. Поскольку в городе мы ели каждый из своей тарелки, то меня это поразило. Да и деревянные ложки были в новинку, и полное молчание… Но как аппетитно было есть в общем ритме! Как вкусно! Такого восторга в еде я вряд ли испытывал где-либо раньше…
А какой сладкий запах пошел от той же посудины, когда дед поставил её посреди стола, наполненную мясом! Я было дернул к ней руку, но Шура исподтишка толкнула меня в бок острым локотком. Пришлось подавить жгучее желание ухватить кусочек парящего теплотой отварного мяса. Дед не сильно стукнул своей ложкой по краю этой необычной чашки, и все потянулись за мясом. Взял и я первый попавшийся под руку кусок. И пошло, пошло… И вдруг дед шлепнул ложкой Шуре по лбу.
– Не части, – произнес он, не повышая голоса.
А Шура покраснела во все лицо и, отстранив Кольшу, заспешила из-за стола.
Я покосился на деда: а не влетит ли мне за то же самое? Не слишком ли я часто ныряю в посудину?
Но он обсасывал очередную косточку с невозмутимым спокойствием. Будто ничего и не произошло.
– Чего уж ты так, папаша? – не удержалась от замечания матушка, когда дверь в горницу захлопнулась за Шурой.
– Пусть не нарушает порядок. – Он почему-то поглядел на меня. – А то под своим краем горушку полуобъеденных косточек наложила. Хитрить начала: закончится мясо в общей чашке – так она еще будет те косточки обгладывать полчаса. По жизни с таким прицелом к добру не дошагаешь, и пока еще не от боли, а от стыда краснота на щеках загорается – такие заскоки выправить можно…