* * *
Но как подступиться к деду с таким щекотливым вопросом? Ну дружили, ну цвели в одном цвете, горели в одном огне, блуждали в колдовском мороке, ну и что? Не была она мне названной невестой – дитя еще, какое я имею право лезть в тот омут, в ту хмарь? И по раскладу рассудка получалось, что никакое. Но душа взрывалась молниевой вспышкой, едва прорисовывалось лицо Катюхи, памятью оживлялось прикосновение ее горячего тела. Волей-неволей кидал я на деда вопрошающие взгляды исподтишка, и он уловил их, долго теребил усы, вздыхал, потом решился:
– Ты, малый Леньк, шибко-то не убивайся. По совести судить – позор, а копни поглубже – огрех по доверчивости, неразуменье, первая ошибка в жизни, а кто их не делает? Тут бы не корить человека надо, а поддержать…
Золотое сердце у деда, и как с ним не согласиться. Но разве можно простить мерзость подлецам? Позволять им осквернять святое, гадить людям в душу, ломать судьбы?..
– Я и не собираюсь корить, – голос мой чуть дрогнул, – хочу дознаться, как это случилось и кто там был.
Дед махнул рукой:
– Дарья ходила в Иконниково по начальству – бестолку. Свидетели, мол, нужны, доказательства, и еще многое другое, чего и не исполнить. А у той погани отцы в больших шишках, и они тоже несовершеннолетние. По согласию, мол, свершили глупость, если они еще свершили, что тут, мол, поделаешь.
«Не та ли шантрапа пакостит, из-за которой меня исключили из школы? – высверкнулась мысль. – Не так уж мого в райцентре начальства и тех людей, кому легковую машину могут выделить…»
– А к Дашке не ходи, – как утвердил дед, – не бередь душу. Она только чуть-чуть успокоилась. Кто ты ей, чтобы лезть со своими расспросами?..
И опять прав дед: никто…
5
Из-за Агапкиной рощи вылупилась огромная перламутровая луна. Казалось, добеги до леса, влезь на самое высокое дерево и сиганешь на округло шершавую макушку ночного светила. Зачернел на ее фоне окоем сажевым налетом, закудеснились деревенские улицы в причудливых изломах светотеней, поплыли неясные дали. Иной мир, иное восприятие, иные чувства. Притихли дворы, притихли птахи, не зашелестит травка, лишь там, в залитых латунным сиянием приозерных лугах и камышовых крепях, загуливала дикая ночная жизнь: со свистом, трескотней, теньканьем, звоном и тихим гамом непередаваемых шумов. И как бы в одном разливе с теми всплесками звуков затевалась и молодежная улица-гулянье, с чистым переливом гармоники – званцом к веселому сбору…
Уронились в пустоту груди эти призывы жгучими искрами, всколыхнули память, и вновь завял я в ожоге стыда: как показаться на людях, ровесникам? О моих отношениях с Катюхой знали все, точнее и наверняка – вся деревня. Сколько будет косых, ехидных, злорадствующих взглядов? Даже немое сочувствие, а тем более открытое, покоробит, заплетет нервы в жгут. Сделать вид, что ничего не случилось, что позор тот меня не касается? Подленько. Или подойти тайком, незаметно, отозвать Рыжего, расспросить? Пожалуй, так будет лучше, а дальше время покажет…
Затаился я у соседнего палисадника, чтобы матушка не видела – засушила она меня своими вздохами и понимающими взглядами. Без разговора, без лишнего надрыва понимали мы друг друга, и больше я за нее пекся, чем за себя: увидит – будет переживать.
Паша закачался у наших ворот широкой тенью, и я тихо свистнул.
– Прячешься? – Он тряхнул меня за плечо. – Ты это брось. Не украл, не сподличал, не нагадил, чего казниться?
Понимал я это не хуже его, но таился в душе странный стыд – будто не Катюху, а меня опозорили нагло, зло, безнаказанно. Как тут держать настрой?
– Не прячусь – тебя жду. Но и объявляться на улице ухарем не хочу, ничего не знающим – тоже. Давай поговорим с Рыжим, вымани его в заулок…
Гармонь во всю ярилась в плясовой игре, когда мы подошли к гульбищу со стороны затененного тополями переулка. Я остался у прясел, припав к кольям, а Паша скрылся за угловым стояком изгороди. Ладные переборы гармошки, смех, топот, веселый гомон доносились из открывавшегося уличного просвета в зоревых бликах, а в переулке лежали тени, дремала тишина. В распыле ожидания почти не думалось. Звуки и световой наплыв гасили все мысли. Лишь дальше – больше росло нетерпение, тревога. Захотелось выйти из тени и убрести куда-нибудь в поле или к озеру, окунуться в ту кипучесть звуков, запахов, световой шалости, выветрить голову, унять не унимаемое, погасить негасимое. Да возможно ли это?..
Увидел я их сразу на фоне просвета. Паша – широкий и на полголовы выше того, что рядом, а тот трепыхал клешами, и узнать в нем Рыжего было не трудно.
Фуражка с «крабом», фланелька с отложным воротником, из-под которой полосовалась тельняшка, клеши с широким ремнем на бляхе – эффектно выглядел Рыжий. Увидев меня, он остановился, но Паша подпер его сзади.
Поздоровались. Рука у Рыжего все такая же – вяло-мягкая, с мокрецой.
– Расскажи, – глухо, почти сквозь зубы, попросил я.
Рыжий понял, о чем речь.
– Так знаете же все, что добавлять. Споили меня, похоже вином со спиртом, я и уснул – ничего не видел и ничего не слышал, и Катька пила вино.
Паша взял его за шиворот.
– Зачем Катюху сманил кататься?!
Рыжий съежился.
– Не я это. Тот – гитарист. Я только за компанию.
– Одна бы она не поехала. – Во мне закипало неуправляемое зло. Я это чувствовал, понимал, но справиться с ним не мог. – Кто они? – Глаза в глаза. Кулаки сжались непроизвольно.
– Иконниковские, фамилий не называли, а зовут… – Рыжий, как оглоушил меня, назвав знакомые имена. Не ошибся я в своих догадках: это те самые…
– Номер машины запомнил?
– Зачем? Я и не глядел.
– Гад ты ползучий! – От удара под дых Рыжий согнулся крючком. Фуражка слетела, и стриженная его голова болтнулась безвольно. Но Паша удержал полуупавшего за шиворот.
– Это тебе за Катюху!
Закашлялся Рыжий, загнусавил, чуть не плача, даже не порываясь сопротивляться, и стаяло напряжение, ушло, теснимое легкой жалостью.
Поднял я его фуражку, нахлобучил на голову.
– А теперь чеши и не вздумай кому болтать про наш разговор! – отвернулся я, остывая, обмякло тело, но горечь не проходила.
– Те грозили, вы грозите, – полуплакался Рыжий, – а я послезавтра уеду. Мне на практику, на реку.
– Когда грозили? – Я обернулся, настораживаясь.
– На другой день по темну приезжали вчетвером, наказывали, чтоб молчал в тряпочку. – Рыжий поправил фланельку, фуражку. – А я в самом деле ничего не видел. Так и сказал…
Хоть убей этого слюнтяя, а спокойствия не будет. Да и вина его та же, что и у Катюхи: доверчивость – не поосторожничал, разинул рот на новенькую легковушку… Муть эта крутила мысли осенним листом, навевала уныние…
– Иди, иди. – Паша не сильно толкнул Рыжего в спину, и тот заторопился из переулка, не оглядываясь.