Лился из-за лесов негасимый свет, манил, и я полушел к нему, полубежал, не оглядываясь, чутко ловя редкие звуки в беспокойстве мыслей, легких, мимолетных, неглубоких…
В такой запарке быстро отбил сухую грязь и со штанов, и с голенищ сапогов, и стал наливаться сырым теплом. Вперед и вперед!..
Полнеба охватило разливной желтизной, когда, я поубавил пыл, отмахав от Ухановки не менее пяти километровых заворотов между лесов. Успокоилась душа, плавнее, четче потекли мысли. И легкая горечь, легкая усмешка высветились от них, когда вновь нарисовалось мое тайное пробуждение в чужих сенях. Впервые в жизни я посягнул на чужое, пусть малое, но чужое, и заскребло сердце от острого раскаянья, жутковато стало и за себя, не совладавшего с накатом голода и решившегося на постыдный шаг, и за людей, пожалевших пары вареных картох, стакана молока и сухого приюта для прохожего. Про такое и не слышалось и не читалось. Не раз дед приводил в дом то заозерцев, не успевших засветло добраться до райцентра, то казахов с дальнего аула по той же причине, и всегда мне приходилось забираться на полати – изба-то тесноватая. И только ли моя непросохшая одежда и грязные сапоги были причиной столь явной неприязненности да еще и не в одном доме? Вряд ли, нечто иное угадывалось за этим, оставляя мне горькое удивление да зарубку на сердце.
Грязь на дороге хотя и подвяла, но все еще держалась в густом замесе. Ошметки ее липли к сапогам, вязали шаг. А вдруг тот приземистый, с крутой шеей, мужик ходит в начальниках, лошадь имеет? Что стоит верховому меня догнать – пустяки. А догонит – не устоять. Тут и бокс не поможет, если начнет кнутом охаживать… И я нет-нет да и оборачивался на всякий сличай – нет ли погони: лес рядом – туда и сигануть придется, если что. Но, чем выше поднималась заря, тем дальше уходил я от неприветливой деревни, от позора перед самим собой, тем реже и реже оглядывался, понимая, что за десять верст, отмерянных в запале, в тревожных думках, никто не поскачет из-за полкрынки молока и двух яиц. И мало-помалу тревожные те мысли растаяли, и как в полусне шел я обочиной большака, откидывая шматы глины с сапог, чувствуя, как деревенеют ноги, тяжелеет изжульканный пиджачишко, немеет спина…
Лишь на перекрестке дорог от станции Алачинск и той, по которой я шел, показался вдалеке грузовичок с желтым, как у осы, «брюшком», и я побежал, чтобы перехватить его, поняв, что это молоковоз и идет он, борясь с грязью, в Иконниково на маслозавод. И успел… Но в кабине сидела женщина с ребенком. Куда мне? Но так опостылела, измотала и душу, и тело эта нескончаемая дорога, что я стал упрашивать шофера взять меня хоть на бочку. Пожилой усатый мужик с худым лицом, запавшими глазами слушал меня, не перебивая, оглядывал, скреб себе затылок.
– Там же немцы ссыльные, в Ухановке, а ты хотел, чтобы тебя приветили. Война-то еще звенит в голове и гудит в груди у многих. Если удержишься на площадке, влезай. Но учти – машину кидает из стороны в сторону по грязи, придется лежа ехать и все время держаться за ограждение, иначе слетишь…
Рисковал шофер, рисковал я, но идти дальше – каторга. Поднялся я к округлому боку цистерны с молоком, притулился на холодной площадке, сцепив руки на тонких прутьях поручней, и притих. Замотало меня по рифленому листу, даже локти и коленки заелозили, хотя я упирался ими изо всех сил. А грязь выше цистерны полетела: шмяк, шмяк – кругом, да и в меня, да и в лицо… Но как быстро пролетали лески, повороты. Полчаса предельного напряжения, тупого терпения и вот оно – Иконниково!
Спрыгнул я, едва не ткнувшись носом в землю – так затекли ноги, на въезде в село, как договорились, поблагодарил шофера и околицей – на свою деревню. Заходить в таком виде я никуда не решился. И странно, знакомая дорога будто сама меня повела, и откуда силы взялись. Скорее, скорее – вот за тем поворотом болотина, за ней перемычка, а там и деревня!.. И все же высунулась она из-за леса крайними дворами как-то особо, непривычно. То ли давненько не выходил я к ней с той стороны, то ли зелень разрослась погуще, то ли мое восприятие стало иным, но сперва даже крыша одного из знакомых домов не узналась. Радость, осветившая меня на миг от осознания конца мучений, скорой встречи с матушкой, дедом, всем тем, чем дорожилось-жилось, от надежды на успокоение и понимание, на отдых – вдруг начала таять, едва я представил себя идущего по улице на глазах у всех в грязном и мятом костюме, наверняка уже оговоренного в разных кривотолках из-за непонятного отсутствия целую неделю, и необъяснимый стыд тронул сердце, и, повинуясь ему, я решил обогнуть задворки и зайти домой с огорода.
Трудяга дед копошился в ограде, у плетня, увидел меня, распрямился, опустил руки с прутьями ивняка, коими вязал покривившиеся колья. И мудрый же он был – мой родной дед: ни вопроса, ни укора, ни тяжелого взгляда, лишь легкая тень на лице да отяжеленные годами вислые плечи. И такая жалость к нему тиснула мне грудь, что глаза защипало и какое-то мгновенье я не мог вымолвить ни слова. Разве ж так можно – будто говорили его глаза, и в то же время радость засветилась в них. И будто сами собой зазвучали мои слова объяснений…
Матушки не было. В колхозе, в той прорве работ, всегда находилось занятие, а тут время прополки картошки подошло. Свою-то обихаживай, как можешь, найди время, а колхозную не посмей запускать.
Дед вовсе завеселел, взбодрился, узнав, что все обошлось, а дело лишь в хлопотах по учебе да в погоде. Даже ему я не стал говорить про кутузку и все прочее, связанное с ней. Зачем рвать ему сердце? Хватит на нас и моих мучений.
– Коляня Разуваев объявился, – открывал новости дед, выметывая на стол еду, от которой у меня стала слегка кружиться голова и чуток затошнило. – В клешах, матроске. Вроде на ремонте его корабль, на котором надо практику проходить. Вот он дней на десять и вырвался. Гоголем ходит. Девки гужом…
Мелькнуло лицо Катюхи, почему-то печальное, и исчезло. Тонкая тревога тюкнулась под сердце. Хотел я спросить про зазнобушку, да постеснялся, слушал и молотил картофельную запеканку с лепешкой, запивая молоком, и как-то мимолетно воспринимал слова деда. Усталость, копившаяся два последних дня, все же придушила меня.
– В прошлое воскресенье концерт был на улице, у сельсовета, в честь завершения посевной. Какие-то самодеятельные артисты приезжали из Иконникова на легковушке…
Дальше я ничего не слышал, едва дойдя до кровати…
4
Проспал я с полудня до рассвета без пробудки. Только вечером, когда прогнали стадо, пастух прошиб мой сон хлобыстанием кнута, да тихий говор матушки и деда тронул слух уже поздним часом. И после я ощутил чье-то теплое прикосновение к волосам, а потом горячую каплю на руке, и в полусне понял, что это матушка наклонилась надо мной. И так зашлось сердце от разливной нежности к ней, так перехватило дух, что невыносимо потянуло под родное крылышко и я едва удержался от этого порыва, не пересилив чувство ли неосознанного стыда, взрослости ли, и притворился глубоко спящим.
Матушка, матушка! Сколько тревог за меня вместило твое сердце, сколько бессонных ночей прошло от давнего моего рождения до сего дня?! И какое емкое сердце нужно иметь, чтобы все это принять и выносить?! Никогда, ни за что я не предам тебя, не забуду. Ни за какие деньги, ни при каких обстоятельствах!..