Я все слушал, наблюдал и млел в молчаливой приятности. Катюха сделала пару глотков и, сморщившись, вернула стакан Паше.
– Жгет и горькая!
– А ты думала туда меда наложат, – Паша ухмыльнулся. – Тяни пирог, а то еще охмуреешь…
День горел, и мы горели в полушутливых разговорах, веселье, легком опьянении, и до того близкой, чуть ли не родной, казалась мне Катюха, что за нее я готов был на все.
Заиграла гармошка у дома Красовых, заливисто, зазывно, и мы переглянулись.
– На улицу свадьба вывалила! – Паша вскочил с коряги. – Идем глядеть – потеха будет!..
И мы, не сговариваясь, не пошли, а побежали.
У ограды Красовых уже бился круг. Плясали свадебные гости, а в гармошку наяривал Федюха. От влажноватой еще земли, на которой уже появился спорыш, не поднималось пыли, каблуки лишь утрамбовывали дерн.
Любо-дорого смотреть на удалую русскую пляску! Уж и уменье в ней вольное – друг от друга, от старших к младшим, от глубины народной, а если начнет кто выделывать коленца в горячем азарте и засмотришься, никаких артистов не надо. Артист – он хотя и пляшет грамотно, по отработанной системе, а все не с тем запалом, что по зову сердца…
Затянули в круг и жениха с невестой, а потом и одних оставили, и примолк говорок, притихли смешки – только мягкий стукоток каблуков да захлеб гармоники. И не передать словами ту пляску, ее надо видеть. Красивые люди – красивая пляска. Это не забывается! И сколько бы не венчались вокруг друг друга жених и невеста – смотрели бы на них люди да смотрели… Но Федюха не выдержал, уронил головенку на меха и руки к земле опустил…
В недолгой той тишине вдруг задребезжало что-то с жестяным звоном: из-за сараев выскочил Хлыст с колом в руке, на котором бренчала от ударов палкой дырявое ведро. Запрыгал Иванчик с этим ведром-барабаном по кругу, заковылял пьяно. Притих народ – что-то будет?
– Вот паскудник, – услышал я чей-то говорок. – Ведерко дырявое на другой день кажут после ночи жениха с невестой, если что, а тут еще свадьба не кончилась…
– Грех-то какой…
Общее замешательство было лишь минутным. Шагнул Красов к Иванчику и со всего размаха хлестанул его в ухо. Слетело с кола ведерко, кувыркнулось куда-то в толпу, вывернулся из руки Хлыста и кол, а сам он хрястнулся во всю спину под прясла, в рано погнавшую зелень крапиву. Глаза у Хлыста расширились, испуг или даже ужас метнулся в них, враз протрезвленных.
Алешка хотел пинка добавить, но Настя охватила его сзади, потянула к себе.
Медленно, медленно поднимался Иванчик, не отрывая взгляда от жениха.
– Запомни! – четко произнес он так, что сомнение взяло: действительно ли он был до этого пьян или притворялся. – Я тебе этого никогда не забуду! – сказал и махнул через прясла в огород, за сарайку.
Еще с минуту было тихо. Ждали – не появится ли Хлыст. Но его не было. А Федюха, отойдя от временного оцепенения, рванул гармошку…
2
Отошли праздники в ярком горении теплых дней, в неге весенних звуков, в азарте игровых потех, хороводных вечерок, душевном трепете. По ночам тело ныло от запальной лапты, беготни в горелки, неопытных плясовых движений, и неспокойно билось сердце. Во всех этих забавах вязались и парни, и девчата от пятнадцати до семнадцати, а то и восемнадцати лет, и часто на разницу в возрасте не обращали внимания. Главным была внешность: мелковатых, не внушающих доверия, хотя и в достойных годах, не брали, а тех, кто покрепче, кто гляделся старше своих лет и мог быть надежным в игре, еще и зазывали. А уж вечерами – улица! И учила меня танцевать Катюха. Все эти «польки», «сербиянки», «подгорные» – водила меня она. И откуда знала? Когда училась? Страстные эти танцы вытягивали из меня жилы, весь дух, и вроде немощным я становился к концу вечерок и телом, и душой, и провожал девчонку до дома в светлой усталости, в тихом упоении, при чистых мыслях. А Катюха, вся как жилка-живинка, бабочка-порхальница, коза-егоза, будто и не уставала: думалось – дай волю и ночи, и дня не хватит ей нарезвиться.
Там, в общей толчее, все бывало: и случайные прикосновения, и жгучие взгляды, и волнующий шепот, и горячее дыхание, и переплетение рук, а в тишине ночной прохлады меня охватывала такая потаенная робость, а возможно, нежность, что даже дотронуться до Катюхи я не решался. Такого со мной еще не бывало: ни огня, ни думок, ни стремлений – пустота какая-то выветривала душу, будто в ней ничего не оставалось, кроме дрожи, схожей с дрожью натянутой струны. И не только еще юные годы Катюхи были тому причиной – кувыркались же мы с нею на прошлогоднем покосе, играли, а тут другое, уже не детское просветлялось: неосознанная благость и трепетная привязанность устаивались между нами, и спугнуть их, отемнить я боялся…
Время, хотя и катилось в своем обычном отсчете, в праздники оно повлекло за собой столько нового, что в других состояниях и за два-три месяца подобного не переживешь, и оборвалось оно сразу, как обрезалось…
Тот же Разуваев потянул меня за ограду на разговор. Развалившись в кошеве так, что край ее раздался, как борта старой лодки, он довольно миролюбиво заговорил:
– Ты вот что, давай настраивайся на посевную. Пока начальство о ней в заботе глядишь и закончится канитель с ФЗУ…
Я был удивлен его тоном и вначале насторожился: не подвох ли какой? Но бригадир продолжал доверительно:
– В полеводах определились: Красов, Кудров и Куликов – можешь к любому идти…
Что же так развернуло Разуваева? Может, узнал истину? Или подобрел после всего?.. Это было так неожиданно, что нужных слов, даже мыслей, не находилось.
– На сеялке управишься? – Он глядел дружелюбно.
– Я учиться собираюсь? – как выдохнулось у меня.
– Учись. Посевную отведем, а там двигай…
Как хотелось мне в самый разгар весны, в самом ее зените, побывать на слете тетеревиных токовищ, послушать торжествующие звуки природы, покараулить на разливах северных пролетных уток и гусей! А вечера с Катюхой! Когда в сердце устаивается ласковое тепло, сладкий покой, когда гаснет в прищуре глаз яркая зорька, наливается синевой округа, затихает деревенская жизнь и слышно, как исходится в брачной песне соловей-варакушка в палисаднике, как льется тихий Катюхин смешок, ее мягкий говор… Но была в словах Разуваева и доля истины: пока я на посевной – вряд ли Хрипатый потянет меня на разговор о ФЗУ, а там, считай через месяц, возможно и схлынет эта волна, отойдет разнорядка.
– Ну что? – торопил Разуваев.
– Поговорить надо с матушкой.
Он усмехнулся.
– Говори, но сам-то ты как?
– Да можно. Только к Кудрову я не пойду…
* * *
Старенький трактор-колесник едва тащил не менее старую, еще довоенную сеялку. На ее подножке стоял я, а за рулем колесника мельтешил локтями Федюха Сусляков. На другом поле, через долгий лес, ходил в сеяльщиках и Паша.