– Грунька-то где-то в сарайках притаилась, – донесся трепетный шепоток Петруни. – Вот дела!..
И тут, почти рядом с нами, появился высокий человек, а чуть от него поотстав – другой. По широким плечам я сразу узнал Алешку Красова и Хлыста позади него. И как-то пакостно стало на душе, хотя сам я вроде ничего гадкого и не сделал, но ощущение непристойности нашего любопытства, как бы совместного доноса, жулькнуло совесть, отяжелило плечи. Недаром Алешка прошел мимо нас, даже не поздоровавшись.
Еще слышались где-то за дворами визгливые крики Паруньки, и едва Хлыст поднырнул в тень сарая, как Алешка остановился.
– А где та? – Он обернулся к нам.
Петруня тряхнул головой, помедлил с ответом, а я, поняв о ком он спрашивает и боясь того, что может произойти, не сдержался и, едва ворочая языком, глуховато произнес:
– Мы никого не видели.
– Не видели?! – Алешка был явно в тяжелом напряжении, хотя лицо его в сумерках лишь слабо белело, но голос почти звенел басовой струной. – А кто там визжит в проулке?!
– К бабке не ходи, Парунька Разуваева. – Хлыст ухмылялся. – Твоя где-нибудь в ограде спряталась, а может, и в дом к Стешке забегла. Та пустит. Небось знала, что сынок председателя улещает…
Все его шакалье поведение отвращало, тянуло черноту в душу, и от сознания того, что и я оказался в одной компании с этим человеком, что и меня Алешка, которого я уважал, несмотря на его, судя по разговорам, непристойное отношение к Насте, увидел здесь, коробило, мучило стыдом.
Больше слушать Хлыста и нас вместе с ним Алешка не стал и таким же размеренным шагом пошел к дому Михалева.
– Найдет! – как отрубил Хлыст с каким-то злорадством. – Будет концерт! Жалко, что не успел поглядеть на Разуваева… – И пошел он язвить в расспросе: что да как?
Петруня, весь день терпевший его судачество, вдруг резко пихнул Хлыста локтем в плечо и хрипловато предупредил сквозь зубы:
– Хватит гнать вони на душу! Захлебнешься дермом-то!
И Хлыст осекся, не ожидая от спокойного, мягковатого характером Петруни такого резкого обрыва, опасливо откачнулся.
Тут истошный женский крик шибанул в уши, встряхнул до жилок. В створе распахнутых ворот появился Алешка, а за ним, вертыхаясь, куролесила на полусогнутых Грунька – голова запрокинута, волосы в кулаке у Алешки.
Ни почувствовать, ни предположить я ничего не успел. Размашистым движением Алешка кинул взвывающую бабу на снег и стал пинать широко, основательно. И уже не крик, а пронзительный визг хлестанул в промороженный воздух. Аж мурашки защипали спину и жуть тиснула сердце.
Первым кинулся к Алешке Петруня, схватил за плечи. Но Красов отмахнул его, как клок сена, и тогда Хлыст нырнул на выручку вприклонку. Вдвоем они навалились на разъяренного Алешку. Но он покидал их в снег и начал махать кулачищем.
– Не подходи! Убью!..
Заденет – пришибет, мчались мысли, но ввязываться в кутерьму со взрослыми я не решался, стоял в горячечном волнении, наблюдая, как сшибаются в свалке мужики.
В проулке зафыркала лошадь. Стоя на санях, спешно гнал ее Михалев. И началось! Раза два доставал Алешка кулаком Антона, но все вскользь. Тот, прихрамывая, вертелся волчком, и Петруня с Хлыстом мешали.
– Сводник е…! Порешу! – орал в захлебе Красов, забыв про Груньку, которая ползком, ползком, утопая в снегу, старалась убраться подальше от дерущихся мужиков.
И я, несмотря на неприязнь к ней, не вытерпел, рванулся на помощь, ухватил ее за рукав тужурки, поднимая, и поволок в заулок, в темноту чьего-то сеновала.
Грунька всхлипывала и стонала, тяжело повисая на моей руке. От нее пахло баней и березовым листом, и оглядываясь, боясь погони, я заметил, что она голая. Лишь плюшевая тужурка да юбка, задиравшаяся постыдно, прикрывали плотное, налитое тело Груньки. И этот невольный подгляд в распах тужурки, из которого несло охмеляющим теплом белых, округло крупных грудей; в заворот юбки, на облепленные снегом крутые ноги, кидал меня в кипень ненормальности, не осмысляемой отрешенности. Безвольная, избитая, в мокроте банной помывки и растаявшего снега, женщина, почти бессознательная, стонущая от страха и боли, и дикие крики все еще не унявшихся в разборке правоты мужиков, так рвали душу и обжигали разум, что ноги у меня подсеклись и ткнулся я вместе с Грунькой под чей-то початый омет сена и затих, замирая в неподвижности, в охватившем все тело и сознание ознобе, в котором не ощущалось ни мороза, ни членов, не улавливалось каких-либо здравых мыслей. Нескончаемые секунды лежали мы на подстилке из натерянного сена, близко друг к другу, в непроизвольном охвате, и мне казалось, что я не живу, а лишь откуда-то извне, из темноты заснеженного сенника, зрю нависший козырек общипанного зарода, блеклое небо с мелкими искорками звезд и как-то призрачно, вселенски пусто, чувствую теплый дух, исходящий от привалившей ко мне женщины, волну ее дыхания, запахи тела, сена, стылого заснежья… Остановилось время, остановилась здравость. Миг – и Грунька, с перевалкой, стоном откатилась от меня и поднялась, откидывая от лица покрывшиеся инеем волосы. Покачиваясь, медленно, не проронив ни слова, она двинулась в сторону темнеющей за сенником ограды. И сразу я ощутил и холод, и морозное дыхание плотно осевшей ночи, и далекий лай собак, и тонкий аромат сена, и тяжесть во всем теле, звон в голове, и тоже поднялся.
Ни криков, ни шума со стороны улицы не было слышно, и я пошел туда, где минуты назад хлестались в разборке молодые мужики, вновь и вновь воссоздавая воображением происшедшее и пытаясь разобраться в нем, понять и принять умом и сердцем, уложить в памяти, угадать ту цепочку событий, какую вытянут за собой так неожиданно завязавшиеся роковые узы… И опять, несмотря на жестокость, проявленную Красовым, мои симпатии были на его стороне, хотя какие-то побуждения, так неожиданно связавшие меня с избитой, беспомощной женщиной, замешанные на жалости и еще на неких необъяснимых, неясных чувствах, тянули в другую сторону и разобраться в них я не мог.
2
Не думалось и не гадалось, что росплески той тайной помывки, отголоски того бабьего визга разнесутся так далеко и потянут за собой крученую пряжу судьбоносных нитей, вплетенных в жизнь целой деревни, а с нею и в мою. Как не изворачивалось местное начальство в поводу Поганца и Разуваева, истина дошла и до райцентра. А на общем собрании в присутствии представителя власти районной ступени Разуваева спихнули с председателей и на его место прислали нового, фронтовика из соседней деревни Изгоевки, с коей мы объединились в один колхоз имени «Первого мая». Разуваев спрыгнул с шестка председателя на шесток бригадира нашего же отделения и в общем остался тем же самым первым колхозным лицом в деревне, поскольку новый начальник жил в Изгоевке и к нам наезжал от случая к случаю.
Разуваев не очень-то опечалился своему, казалось бы, понижению, и что странно, вместо того чтобы как-то мстить Хлысту, вознес его, поручив заведовать скотофермой. Зато я и Петруня почему-то стали ему поперек горла: при любом мало-мальском поводе он старался нас унизить, двинуть на самую что ни на есть отвратную работу, и долгое время, почти неделю, мы чистили навозную яму у одной из скотных баз, провоняв дерьмом до корней волос. Лишь много позже я узнал, что именно Хлыст свалил все свои грехи на нас, а тогда шли дни, грело солнце, оседал снег…