Я кивнул, не понимая, к чему клонит учитель.
– Возможно, по линии военкомата стоит попросить поддержки? Армия сейчас в силе, и военком не последний человек в селе. Да и отец твой орденоносным комбатом был. Должны же на местах защищать детей своих офицеров. Я туда не ходок – кто я тебе? А ты давай в деревню и тяни сюда мать и чем скорее – тем лучше. Прямо к военкому. В школу тебя вряд ли вернут, а от судейской беды могут отвести…
* * *
Вышел я от Павла Евгеньевича очумелым от враз навалившегося паскудства и скрытой опасности, в глухой тревоге, с едва теплившейся искоркой надежды, зароненной в душу добрым учителем. И совсем уже нелепая радость пригасила сердечную дрожь – соученики разбежались по домам и не нужно было объясняться, прятать глаза, играть в возможное заступничество с их стороны, зная о потаенном, всосанным с молоком матери, страхе перед властью, глубоко сидящем в каждом из нас.
С лихой отреченностью забрал я свой истрепанный портфель и вышел на высокое промороженное крыльцо, хватанув в исстрадавшуюся грудь стылого воздуха.
Холодные сумерки гасли над серыми крышами притулившихся друг к другу домов, тускловатых и тихих в своей задумчивости. Неотвратно захотелось есть, точнее – жрать, и я, помедлив, зачастил бодрыми шагами к райцентровской чайной. Лишь там, в дни вынужденного недоедания – тогда, когда в запаснике продуктов оставалась одна картошка, разживался я у проезжих шоферов, гоняющих тяжелые лесовозы из северных урманов, пол-ломтиком или даже ломтиком хлеба. Им, по чьему-то указанию, этих ломтиков отпускалось к обеду больше общей нормы, и кое-кто из шоферов, заметив мою тоску над пустым чаем, подкидывал к стакану ржаной кусочек, а иногда и похлеще перепадало. Вроде бы недоеденное, но я-то понимал, что это не так: велик ли наклад – чашка супа, для здорового, проведшего много часов за рулем по бездорожью мужика? Вероятно, этим бывшим фронтовикам становилось совестно при виде моей застольной скудности, а может, простое сострадание являлось тому причиной. Так или иначе, а пользоваться этим приходилось – стоило голодухе хватануть за горло, но без хитрости и нахальства – совесть меня теснила, хоть под стол ныряй, от косых взглядов официанток и сытых посетителей. Случалось и садиться спиной к кухне, и прикрываться ладошкой, и глаза потуплять. Что поделаешь? Денег на еду не было, а не сладкого чая наливала мне всегда пожилая полноватая женщина с добрым лицом – шеф-повар тетя Таня…
Прикрывая лицо варежкой, я, как в полусне, проскочил школьный сад и вышел на пустынную улицу. В широкий развод перекрестка вкатилась огромная, как медный таз, закрасневшая луна, опестренная темными пятнами. И сразу заблестели вдали огни широких окон районной чайной, притулившейся к дворовым постройкам на углу, у небольшой площади. Подле нее, на бугре, урчали моторами два грузовика, высоко груженные лесом. Легкий их выхлоп не гасил острый запах сосновой смолы, идущий от свежих, недавно распиленных бревен. И темные силуэты машин, и терпкий запах хвои обрадовали – значит были в чайной шофера, и не зря я спешил: время ужина не велико и опоздать можно было к подходящему моменту.
Дверь неприветливо скрипнула промороженными досками, шлепнула под зад, возвращенная пружиной, и захлопнулась. И как всегда, теплом обдало меня с такими сладко раздражающими запахами, что в желудке что-то шевельнулось. Сдернув шапку, я оглядел зал и шмыганул к раздаточному окну. Глаза нашли знакомую фигуру в белом халате. Худенькая молодайка кивнула на меня тете Тане, и она обернулась, неторопливо пошла к посудному столику.
Пока эта сердобольная женщина наливала мне чаю, я успел зырнуть по рядкам столиков и заметил у окна двух сосредоточенных за едой мужчин. Наметанным глазом я сразу определил, что это шофера с тех – двух грузовиков, стоявших на площадке. Рядом с ними был пустой – не занятый стол, и я, торопясь, грея о стакан озябшие руки, сунулся за него на табуретку. Упершись локтями в жесткое ребро столешницы, я стал глядеть, как легкий парок поднимается зыбкой змейкой от стакана, мельком заметив, что напротив меня оказался мужик средних лет с худым и очень крупным лицом. Почти всю его фигуру загораживала широкая и покатая спина соседа, низко клонящегося над чашкой. Одну взлохмаченную голову с четким рельефом надбровных дуг, носа и скул видел я исподлобья. Удалось мне перехватить и два-три острых взгляда глубоко посаженных глаз. Оставалось ждать, смиренно отхлебывая невкусный, настоянный на фруктовом суррогате чай, сутулясь и с безразличием изучая трещинки в досках стола. Казалось, все мои напасти остались там – за узорами обметанных морозом окон, за темными, заваленными снегом, проулками и высокими школьными дверями… В иное эфирное состояние уплывала моя душа. Мысли бились вокруг этих двух, связанных моей трепетной надеждой, столов. И то ли это мое особо сильное желание, то ли жалкий вид подняли того, хмуроватого человека с грубым лицом и в два шага притулили к моему столу.
– Учишься? – На его глухой голос эхом отозвалась память о горькой суете последних дней, но я осилил ее отголосок.
– Учусь.
– Отец где?
– Погиб. – Тут я поднял глаза и поймал его пытливый пронзительный взгляд.
– Голодаешь?
– Бывает, когда из дома не поднесу продуктов.
– А дом где?
– В деревне. Десять километров отсюда.
– С нами по пути?
– Не-е. В сторону.
Он протянул длиннопалую руку и водрузил на мой стакан целый ломоть хлеба.
– А где отец воевал, знаешь?
– На Ленинградском фронте, офицером.
В глазах шофера появилась живинка.
– Так и я там был!..
И начался наш немногословный разговор: вопрос – ответ. А чай остывал, и подогретый им кусок хлеба так вкусно пах, что у меня во рту стала копиться слюнка и голова тяжелела.
– Помог бы тебе, да у самого негусто, – с дружеской теплотой гудел однофронтовик моего отца, ходивший в армейских водителях где-то очень близко с ним. – Может, щенка возьмешь? Мне его в таежной деревушке подарили. На постое я у них определяюсь, пока лес с делян подвозят. Кое-чем помогаю. Вот они и сунули в кабину малого, месяца в два собачонка. А куда его мне, зачем? Охотой я не занимаюсь. Двора отдельного не имею… – Он еще что-то говорил оживленно, а у меня уже дух зашелся от радости – в деревне собак осталось наперечет и то ублюдки подпорченные. Здоровых – волки порвали, и везде в округе так. Развода нет. А тут такое предложение.
Я кусок хлеба в карман, заглотнул остаток чая и на улицу, следом за длинноногим шофером.
Теплый, заурчавший комок ухватил я у спинки холодного сиденья и сразу, чтобы не морозить его, сунул за пазуху. Щенок заскребся там, у грудины, жестковато, озорно, но быстро затих.
– Но, давай живи, – шофер кинул мне неохватную в рукопожатии ладонь, – выдюживай. Скоро все наладится. А время будет – подбегай к чайной. Я раз в неделю здесь проезжаю…
* * *
С подскоком петлял я едва заметными тропками в глухих проулках, торопясь к дому. Подаренный лайченок усладил мое настроение, угнав к горизонту сознания темные тучи нелегких тревог. Угроза страха перестала разъедать душу. С почти утвердившейся верой в то, что обойдет меня суровая участь, посуленная лысым следователем, вбивал я снег в наторенные прохожими дорожки, взахлеб хватая студенного воздуха. Явность исключения из школы уже выкачивалась в душе без горячки и сердечного надрыва, как неотвратно свершившаяся гнусность, отмахнуть которую невозможно. Одни думки прокалывались через общую ткань мышления, словно хвоя через решето: какой кнут заставляет людей катиться в повозке лицемерия и лжи, давя колесами других? Скреблись они в мучительном поиске ответа и не находили его. Не ведал я еще о подлых побуждениях, крывшихся за тем злом, что выплеснулось на меня, не хватало ни житейского опыта, ни духовной силы.