– Ой, спекся, кожу рвет!.. – Дед заплескался в тазу с холодной водой, стоявшем на полке. – Дай еще ковшичек…
Когда он слетел с полка, чуть не наступив на меня, я опередил его, вываливаясь в предбанник.
Прохлада обдала тело иступляющим блаженством. Лишь тонкий запах свежего сена поднимал какие-то мысли, воссоздавая неохочим воображением несвязные, размытые образы.
– Сомлел, – отлежавшись, оживился дед. – Думал шкуру спущу…
Мало-помалу разговорились. Не лето на дворе, а все одно тепло в предбаннике нежит. Да еще и на мягком сене, и что-то потянуло меня на откровение, и рассказал я деду и Паше про то, как боролся, как спас меня от драки незнакомый, парень…
– Драка – дело не доброе, – все отходил от жестокой пропарки дед, – но вряд ли минуешь ее в жизни. Кто-нибудь да и налетит со своей меркой или просто из баловства. Так что парень предлагает тебе кое-какую натаску, не сторонись, попробуй. Пару раз носопырку расквасят – так перетерпи, не ломайся. Оно – боль-больная, но и к ней привычка нужна. Сопли-то распускать по каждому щелчку не следует. Мы в свое время хоть по праздникам на кулаках сходились – стенка на стенку или край на край. Да и на вечерках, бывало, трясли друг друга за грудки – частенько боролись. Все навык. А теперь и кулачная запрещена. А мужик должен уметь себя защитить. Как без этого? Зло добром не осадишь…
– А по мне – так силу надо иметь и все, – встрял в разговор Паша. – Поймал и завернул в салазки.
– Не-е, малый, – дед приподнялся, – одной силой, нахрапом не всегда возьмешь. Вот в Первую германскую, когда я был в плену, попал в одну упряжку со мной Роман Орлов, поглядишь – маломерка: сухой, плоский, а в драке валил пырком любого из нас. Даже меня. А во мне без малого сажень росту и силенкой бог не обидел – в молодости сырые подковы гнул. Начнем бороться – я Романа в охапку и в свекольник заброшу. Мы тогда свеклу у хозяина-германца убирали. Но замахай кулаками – натычет, голова чугуном. Вот те и сила. – Он помолчал. В бане еще что-то шипело, булькало, но со двора не слышно было ни звука. В небольшое оконце предбанника натекали густые тени. – Ты сам-то в драку никогда не лезь, – вновь обернулся ко мне дед, будто разговор наш и не прерывался, но если прижмет – бей прямо в нос. Нос – самое болевое место на лице. Пыла у того, кто рыпается, сразу поубавится. Ты и гляди зорко: стоит ли его еще осаживать. Но зло в себе против человека никогда не разжигай. Чаще всего юшки из носа бывает довольно, чтобы от тебя отступили. – Он приподнялся. – Ладно, пошли в баню, я вас малость веником пощекочу, а то прокисать начали…
И поддавал пару, и хлестал нас вениками дед единолично, пo-очереди, азартно, со знанием дела. И порой терпежу не было – так и хотелось выскользнуть из-под жгучего веника, свалиться с полка в прохладу. Но у деда не вырвешься – любое дерганье телом он останавливал встречным потягом веника. Жар и частое хлобыстание расслабили тело до бессильной дрожи – я едва сполз с полка и кое-как проковылял в предбанник. Паша приподнял голову, давая мне место у стенки.
– Засек, – слабо пожаловался он, – горю весь…
Я не ответил, рухнув на полусухое разнотравье.
Дед еще ублажался пареньем, еще ахал и кряхтел, но уже не вскрикивал, не бранил сам себя за сумасбродство…
* * *
– Неделю тебя, сынок, не видела и тут не посидишь дома. – Матушка глядела, как я, торопясь, дохлебывал из чашки пустые щи на капустных листах, подбеленные молоком. – Рано тебе еще по вечеркам ходить, побыл бы с нами.
– Причем тут вечерки, маманя, я к ребятам…
Дед шуршал в горнице одеждой, отозвался как-то виновато:
– Я, пожалуй, себе схожу Прокопку попроведать…
Шалая догадка потянула озорные мысли: уж я-то знал, к какому Прокопке начесывался дед. Да и матушка скорее всего догадывалась.
– Меня одну оставляете? – В голосе ее, однако, не было печали или жалости. Скорее, скрытая гордость за нас угадывалась в нем. – Я тогда тоже пойду к бабам ворожить…
* * *
В избе было жарковато. Пришлось и пиджак сбросить, определить на вешалку среди девчоночьих платков. Один я был такой счастливчик: остальные ребята верхнюю одежку, кто какую имел, прямо на рубаху надевали. Чуть наряднее были девчата – почти все в цветастых платьях, хотя и простеньких, но не изношенных до блеклости.
Затевалась игра в гулючки. Заводилой всегда назывался шустрый Мишаня Кособоков. Он завязал глаза Лизе Клочковой, вертанул ее пару раз у печки и пустил вдоль лавки, на которой мы затаились в тесноте, угнувшись, придерживая дыхание. И надо же, мягкая Лизина рука проплыла мимо Паши и цоп – легла мне на голову. Угадывать, ощупывая, запрещалось, и Лиза медлила. Даже через волосы я чувствовал горячую ее ладонь, тепло, идущее от ядреного тела, тонкий приятный запах, натекающий то ли от руки, то ли от одежды, то ли от волос, то ли от всего вместе. Горячая волна плеснулась у меня к шее, ушам, лицу, дыхание замерло в перехвате.
– Леня Венцов! – Рука Лизы скользнула по затылку, на шею, завернулась в жаркой загогулине вокруг нее. Мишаня сдернул с глаз Лизы повязку. – Голи, голи! – торжествовала она, как бы ненароком прижимая меня к своей упругой груди и обнимая.
Полыхал я не горючим пламенем, не чувствуя в живом трепете угара ни своего тела, ни дыхания…
– Вот это приголубила! – дошел до меня чей-то голос. – Стрелец аж зарделся…
Спас Мишаня, ловко накинув мне на глаза непробивную для света повязку и как-то оттиснув Лизу.
Игра пошла дальше, перекинувшись за полночь и в другие забавы. Но не раз еще после этого я силой воображения ощущал тот внутренний жар, что ожег меня в объятиях девчонки.
* * *
Проснулся я от стука в раму.
– Даниловна! – кричал кто-то за окном. – Седни снова на солому!
Еще несколько щелчков и удаляющийся топот лошадиных копыт. Я понял, что это председатель распределяет людей на работу, гарцуя вдоль деревни на жеребце и постукивая кнутовищем в окна. Тут же вспомнилось, как года три-четыре назад, этот самый председатель положил глаз на мою красивую мать и, получив отказ, стал посылать ее на самые тяжелые работы. За месяц-два мать похудела и почернела лицом. В глазах у нее появилась не проходящая тоска. И дед, каким-то образом узнав про это, ходил к Разуваеву на беседу. Что он ему говорил в столь жуткое время, когда человека при малейшем недовольстве начальства могли раздавить и морально, и физически, – неведомо. Но преследовать матушку Разуваев перестал. Скорее, струхнул под угрозой деда сообщить его дебелой, скорой на рукоприкладство, жинке. Ее, рыжеволосую, крупную и языкастую, по слухам, только и побаивался председатель, да еще, может быть, районного начальства, с которым – не утаишь очевидное в деревне – у него все было в ладу. Баб одиноких было не сосчитать, зачем нарываться на скандал. Отмахнула одна – лови другую. Да и хитростью его природа не обделила, не гляди что малограмотный. Войну прокантовался в председателях, матом на мате погоняя изработанных, иссохших в горестях баб…