Никаких снов я не видел и, проснувшись, вмиг все вспомнил, ощутив особую бодрость и заметив слабую искорку света, бродившую далекой звездочкой в путанице трав. Осторожно я стал выползать из своей схоронки ногами вперед, выталкивая валенками рыхловатый сенной кляп.
Яркое солнце шибануло чернотой в глаза, на миг ослепив. Снег, искрящийся до каждой крупинки, лежал ровной россыпью, никем не потревоженный. Я быстро вскочил, поняв, что день катится к обеду и что теперь меня потеряли. Накинув лыжные петли на валенки, я двинулся к дальнему, густо чернеющему лесу, за которым плавала в снегах моя деревня.
Вспоминая пережитое, я внутренне вздрогнул, но даже малейшего разочарования в охотничьем промысле не проклюнулось. Острое ощущение близкой опасности, телесный и душевный ожог при сопротивлении буйству стихии как-то подняли меня к большему пониманию и самого себя, и жизни, и вряд ли где еще, кроме охоты, можно было оказаться в столь жутком соприкосновении с грозной силой природы, определяющей и выносливость, и твердость духа.
С этими думами прислушивался я к своему состоянию, к неосознанной радости, к слабому похрустыванию свежего снега под лыжами… И будто в тон моему настроению играла и искрилась степь в ослепительном солнечном свете, и я не сразу заметил у леса фигурки людей и понял, что это ищут меня, и еще большая радость осветила душу, хотя я и знал, что упреков от матери и деда будет немало. Но знал и то, что они добрые и простят мне свои тяжелые часы тревоги.
5
Я откидывал снег из ограды и услышал легкий стук в калитку. Обычно в деревне не принято было стучаться, и я понял, что пришел кто-то чужой, не деревенский, а чужие просто так не приходили – поневоле заволнуешься. Спешно распахнув калитку, я увидел двух странных женщин в цветастых полушалках и таких же цветастых юбках, смуглолицых, остро черноглазых, и застыл в немом вопросе.
– Ох, касатик, касатик, какой красивый! Дай ручку погадаем! – заулыбалась одна из них, тараторя.
Я опешил, ничего не понимая. А женщина уже тянулась к моей руке с лопатой.
– Счастливый ты будешь, богатый, – заговорила и другая.
Услышав голоса, из дровника вышел дед с топором в руках и, ещё не дойдя до калитки, крикнул:
– А ну кыш отсюда! И чтоб я вас больше не видел!
– Ах, какой злой дед! Какой злой! – Та, первая, покачала головой и, пихнув плечом напарницу, пошла от ворот.
Я стоял в растерянности, ничего не понимая.
– Кто это? – вырвалось у меня.
– Да цыганки. – Дед хмурился. – Вчера гуртом откуда-то прибыли и расквартировались кое у кого. Теперь вот ходят, головы бабам морочат ворожбой, еду и вещи клянчат.
– Побираются, что ли?
Дед усмехнулся.
– Ага, побираются, а копни глубже – у каждого своя лошадь и барахла не меньше, чем у любого из нас, а работа – сам видишь какая.
– И откуда они появились? Раньше про них ничего и не слышали? – Мне вспомнилось: «Цыгане шумною толпой по Бессарабии кочуют…» Так Бессарабия вон где…
– Война их в Сибирь загнала, – как угадал мои мысли дед, – сказывали, что немцы расстреливали цыган на месте – без всякой волокиты, вот и побежали они кто куда. И, видишь, даже до нас добрались. – Он повернулся уходить, но я остановил его новым вопросом:
– А как же они без паспортов ездят? Нам же вот не разрешается уезжать из деревни?
– Так и ездят – на своих лошадях. Закон кочевать запрещает, да они не шибко его чтят, а начальство помалкивает: жизнь у цыган с древности такая – кочевать. – И пока я прокручивал услышанное в мыслях, дед нырнул в дровник – он что-то там тюкал топором, налаживая, а я, пожалуй, впервые задумался о национальном вопросе. «Как же так? Нам запрещают держать лошадей, а вот цыганам и казахам – разрешено? И не работают они нигде?..» Думай, гадай, ищи истину, а кто подскажет?
А вечером прибежал Паша, возбужденный, горячий:
– Пойдем в клуб! Там сегодня цыгане выступают!
Еще к октябрьским праздникам бывший до войны детский садик переоборудовали под клуб, и там по воскресеньям и кино показывали, и сценические постановки устраивали, и танцы. И мы, с оглядкой да с надеждой не попасть на глаза учителям, нет-нет да и ныряли по вечерам на те представления. С танцев нас прогоняли взрослые парни, а вот кино или спектакль какой мы смотрели. Даже домашние как-то не особенно строго относились к этим нашим посещениям: радостей-то иных не было.
– А цыгане, говорят, знаешь, как здорово поют и пляшут! – всё горел азартом Паша. – У них и гитары особенные – не чета нашей «бандуре»…
«Особенные» гитары меня заинтересовали, и, спросив разрешения у матери и деда, я с Пашей заспешил в клуб.
Народу набилось до самых дверей: молодежь и любопытные взрослые. Когда мы протолкнулись поближе к сцене, на ней уже выкаблучивались две цыганки. Они что-то пели непонятное и приплясывали, размахивая подолами широких юбок. Им подыгрывал на гитаре молодой цыган.
– Наши девки посильнее трепака дают, – услышал я чей-то голос.
– Да и в теле не сравнишь с этим сухостоем…
И пошел разговор в осуждении и сравнении. А меня привлек играющий на гитаре цыган. Как он ловко перебирал струны и крутил пальцы над грифом. И ничего в той гитаре не было особенного. Разве что звучала она звонко. И я подумал, что всё дело в её величине, более ёмкой по сравнению с нашей гитарой…
Когда цыганки отплясались, запел цыган: голос высокий, тягучий. От него даже в ушах вибрировало. Хотя голоса у некоторых наших, деревенских, мужиков были погуще и посильнее.
Ему горячо хлопали, и кто-то стал кричать:
– Давай цыганочку!
– Цыганочку!
Цыган, молча, юркнул за дверь с боку сцены и тут же вышел. Вместо гитары у него в руке оказался какой-то хлыстик. И пошел танцор выделывать коленца и в такт топота хлопать по голяшкам сапог тем самым хлыстиком, потряхивать чубом. А он у него спадал крутым кольцом на лоб. Нос у цыгана горбинкой, глаза, что таящие угли… Азартно, здорово! Хотя Антон Михалев не хуже его плясал, хотя и хроменький.
Орали, свистели, и вдруг все притихли. От двери на сцену пробивался Алешка Красов. Что к чему – непонятно? Мне даже подумалось вначале: а не поддать ли он цыгану хочет? Но когда за ним следом стал толкаться с гармошкой Федюха Сусляков, понял: или петь, или плясать будет.
А Красов легонько оттолкнул цыгана к краю сцены и кивнул Федюхе, устроившемуся на передней скамейке.
– Выпивши, – прошептал кто-то, – сейчас даст дрозда.
Гармонь рыкнула какую-то неизвестную мне плясовую, зачастила, и Алешка зачастил подошвами о пол, дробно, в такт, и пошел с перескоком с ноги на ногу, с носок на пятки, с поворотами всего тела. А чуб у него не хуже цыганского, хотя и не чернявый, но с густой залихватской челкой, а лицо улыбчивое, загорелое. Плечи в развороте не объять.