– Я помню, как вы с мамкой ходили на похороны, – перебил я его рассказ. – Мы тогда с Шурой домовничали. А сестры твои куда делись? – не терял я нити разговора.
Дед утер лоб рукавом тужурки и потянулся за очередным поленом.
– Обоих схоронил. Матрена в конце войны ушла на тот свет, мучаясь желудком, – еда-то помнишь, какая была. А Евдокия в Омске скончалась годом раньше. Она была замужем за Петром Мамровым.
– Это кто такой? – Я впервые слышал эту фамилию. – Из нашей деревни или городской?
– Из нашей, из нашей, – недовольно произнес дед. – Да еще из первых водворенцев. Умный мужик. Жил крепко. Имел сенокосную и хлебоуборочную технику, за что его и раскулачили. Семнадцать дворов в нашей деревне увезли за болота. В школе-то про те годы вряд ли расскажут, а я тебе кое-что открою, – дед обернулся, остро глянул мне в глаза, – а ты слушай, мотай на ус, да помалкивай, знай дело. Думаю, что мусора у тебя в голове не осталось – вразумишь, что к чему.
– Я и так немало слышал и читал про кулаков, – с ноткой хвастовства буркнул я, – сельские буржуи, использовали наёмный труд.
– Вот-вот. – Дед усмехнулся. – Вам их кровопийцами преподнесут, а это мужики с головой: умели и работать, и хозяйство вести. Батраков если и нанимали, так и платили по совести, не то что теперешние палочки в тетрадке: двенадцать часов работы – один трудодень, а осенью на него двести грамм зерна.
Я понимал, что наше с дедом разногласие по этому поводу может далеко зайти, и решил помолчать, слушая, куда дальше он повернет.
– Вон тот же Захарка Орешкин отработал у Богачевых с весны и до снега, и Федот Богачев дал ему лошадь и корову, да еще и муки два мешка. На чем Захар и поднялся потом, работая вкрутую уже на себя.
Что-то во мне противилось его утверждениям, и я не мог это «что-то» удержать в себе.
– Дед, а ты, случаем, не кулаком был? – кинул я с хитринкой.
Лицо деда расплылось в широкой улыбке:
– Да нет, Ленька, не уподобился, не дотянул малость: всего-то шесть коров имел и десяток лошадей, работников не держал. А как начали в колхоз сгонять – всё туда отдал, оставил лишь одного жеребца выездного. Пять лет в единоличниках жил – да налогами задавили и коня памятного сердцу забрали. Осенью гляжу, а на нём сено огромными возами возят. Это на скакуне-то! Ну и посадили дорогого жеребца на ноги, а зимой он и отошел. – Дед нахмурился, помолчал с полминуты. – Раньше многие ездили на Пасху в Иконниково: там престольная церковь была – так на том жеребце твоя бабка Алена верхом всех обгоняла. Лихая была баба. Конь тот и был для меня памятным. – Дед и вовсе умолк, накидывая на поленницу дрова, а я забоялся, что он не захочет больше говорить и приглушенным голосом напомнил:
– Ты про Мамрова начал рассказывать, а перешел на кулаков. Что с Мамровом-то?
– Известное дело что. – Мудрый дед понимал и мою жизненную несостоятельность, и искаженность моих знаний, далеких от истины, и не обижался. – Целый санный обоз из раскулаченных потянулся из деревни той дорогой, по которой мы когда-то с Алешкой за хлебом ездили. Позже Пётра рассказывал, что всех их вывалили прямо на снег, где-то на гриве посреди болот. Живите! И уехали. А мороз лютый! А снега по пояс! К весне многие старики умерли. Умерла и маленькая дочка у Мамровых. Но Пётра знал грамоту и написал письмо Калинину, что, мол, служил в Красной Армии, воевал с Колчаком, хозяйство поднимал своим трудом и работников не держал. Как оно дошло в Москву, одному богу известно, но только Мамровых привезли назад и все конфискованное вернули. Пётра быстро распродался и в город. Там он и сейчас живет. Всё, – дед отмахнулся, – хватит душу травить. Если что-нибудь и возникнет еще, после разберемся…
Навалилась на меня гора сведений и событий – размышляй, шевели душу, и не в день-два, а непредсказуемое время. В том жизненном круговороте одно утешало – я теперь в широком развороте знал свое родственное поле. А, как известно, не зная прошлого – не построишь будущего.
3
Как-то по-иному стал я воспринимать и одноклассников, и взрослых, с которыми по разным причинам приходилось общаться, и даже матушку с дедом. Мир, поселившийся в моем воображении после рассказов матери и деда, потянул на иные чувства, иные взгляды на людей, на их отношения друг с другом. Я стал осознать, что жизнь гораздо сложнее и выше тех поверхностных представлений, что выстроились у меня на заре отрочества, что каждый шаг в ней надо делать с душевной осторожностью, взвешивая и свои, и чужие последствия. И делать это мне было не сложно, поскольку в деревне не так уж и много новых, не пережитых, моментов; людей, с которыми эти моменты обкатывались: ученики да учителя, да два – три друга, и матушка с дедом. Единственным «окошком» в «мир иной», в незнакомое, интересное, – было общение с природой. Там – всё являлось неповторимым, постоянно меняющимся, обновленным, кидающим и мысли, и чувства, да и тело в иные обстоятельства, иной настрой, иные испытания. Я и окунался в ту купель при малейшей возможности.
* * *
В один из зимних дней поправлял я заячьи петли, сбитые недавней метелью, и крупный «козел», видимо раньше кормившийся у срубленной мною осины, не заметил меня среди разлапистых сучьев и налетел шагов на двадцать. Я и поймал его на мушку. После выстрела зверь сиганул так, что перемахнул через куст тальника выше человека и скрылся. Поглядел я на свою одностволку, подул в патронник и двинулся по следу «козла». За кустом – яма в снегу, продавленная рухнувшим с высоты зверем, и алые бисеринки крови. Забила меня коварная дрожь, взволновала неудержимо. Едва нашел я в кармане патрон с картечью и, не чувствуя тяжелых лыж, дал ходу по горячему следу. Перед глазами только он – этот след, подсиненный тенями, с красными ягодками крови. Вымахал я на опушку, а след через поляну в соседний колок потянулся. Я знал, что тот лесок небольшой, хотя и плотно заросший ивой, круглый, лишь в одном месте заканчивается «горлышком». Ясно было, что зверь, скорее всего, этим «горлышком» и покатит дальше. Наперехват! Забил воздух грудь – не выдохнуть, а снег ослепил. Но пропахал я борозду по поляне, сунулся под первое дерево у начала «горлышка» и стал хватать ртом холод, чтобы выгнать из легких излишек кислорода и успокоиться. Тут и зверь мелькнул за кустом рыжеватым боком. Одностволка нацелилась на этот куст. Рыжее пятно колебалось за чащей шагах в десяти. Мушка легла точно на него, но что-то удержало палец на спусковом крючке, какой-то таинственный сторожок не дал ему согнуться. На миг, на некую долю секунды! И в этот момент из-за куста показался человек в рыжей лисьей шапке – дед с соседней улицы. Меня словно пружиной сжало: ну не шевельнуться, не вздохнуть. А дед увидел меня и спросил, чего я тут сижу. Едва разжал я зубы, чтобы объяснить, что к чему.
– А я ивнячка пришел подрубить, – сообщил он, – короб доплести надобно, а запасы кончились…
Еще мы перекинулись несколькими фразами, и дед, бывший на волоске от смерти, пошел в лесок, к тальникам, а я в обход колка, все еще слабея от жуткого, пронизывающего оцепенения…
Ну а «козел» завалился на опушке колка, за первыми же кустами.