Кое-что изменилось и в моей увлеченности музыкой: еще зимой я мало-помалу стал осваивать гитару, и понял – какой это удивительный инструмент! Балалайка и мандолина остались у меня на втором и третьем месте. Больше того, я научил Пашу играть на балалайке и отдал её ему на время – для тренировки.
Как-то Паша, в свободный от ночной пастьбы лошадей вечер, устроился возле своей избушки на табуретке, изготовленной собственными руками, и стал наигрывать на балалайке цыганочку. А я подстроил под его лад гитару, и ударили мы по струнам созвучно – в унисон, и мелодично так получилось, завлекательно. Мы и не думали не гадали, что кого-то приманит наша игра. Первой подошла Лиза Клочкова, за ней – Маня Огаркова, Анюта Сумченко, и постепенно у нас образовались свои, маленькие, вечерки. Даже плясать девчонки стали под нашу музыку и нас учить двигать ногами, как положено. Если танцевал Паша – он все с Лизой паровался, тогда играл я на гитаре. А если Маня Огаркова водила меня по кругу – то Паша тренькал на балалайке.
Редки были наши вечеринки – работа все съедала, но я научился плясать и польку, и подгорную, и даже чуть-чуть – цыганочку. И эти пробные танцы по-особому осветляли душу, распахивали в сознании какие-то иные пространства взаимоотношений между нами.
5
Еще в покос, когда июльская жара изматывала жаждой и зноем, приметил я болотинку среди густого леса, светящуюся округлым блюдцем чистого плеса. Долгая сушь оттянула из него столько воды, что между краем плеса и урезом травы, окружавшим его густой каймой, образовался чистый глинистый пояс, весь истыканный следами приходивших утолить жажду косуль. Их было так много, что вначале подумалось на домашних овец. Но какие могли быть овцы километрах в пяти от деревни? Да еще в середине глухого лесного массива? И тропки, набитые в осоке, вели не к опушке, не на покосы, по направлению к деревне, а в обратную сторону, к сухому камышовому займищу, примыкавшему к лесу. Туда, в дебри старых, в два человеческих роста, тростников с непроходимой ломкой подушкой, опревших кочкарников, даже зимой никто не ходил, а летом и подавно. И где-то на травяных проплешинах, в глухих местах этого займища, и прятались звери.
Ушла сенокосная горячка, попрохладнее стали дни, потянулись по утрам холодные туманы. Кое-как урвал я момент сбегать к приметному озерку на болоте, поглядеть «козьи» следы. Время подкатывалось к школе, к уборке картофеля и заготовке дров. Да и других работ в деревне невпроворот. И хотя я выматывался по хозяйству не меньше, чем на покосе, мысли покараулить «коз» на водопое, возникшие еще тогда, когда сгребал я ручными граблями ряды высохшего сена в кучки и клал из них копны, донимали. Молодо-зелено, но и резво, быстро, отходчиво даже от долгой работы.
Едва прошло деревенское стадо коров, как я, управившись со своими обязанностями, взял ружье, пяток патронов и, прихватив старую тужурку, вынесся огородом на задворки, чтобы избежать лишнего глаза. Миновав пробежкой околицу, я перешел на шаг, ощущая терпкий аромат лесной прохлады, настоянный на увядающих травах, грибах, берестяной неге, и некоторая усталость, копившаяся в теле за долгий день, утекла в нагретую землю. Эта свежесть подняла в душе сторожок предчувствия радостных минут, и в таком возвышенном довольстве я прошел весь не близкий путь до покосов. Быстро упали сумерки, затемнел и без того густой лес, и с опаской, затаенным дыханием, острой оглядкой вошел я в него. Небольшое, в полсотни шагов, зеркало воды светилось, отражая не потухшее еще небо, неподвижно-стылое, стеклянно-прозрачное. Оглядев его илистую оправу и густую оторочку из жесткой осоки, я тут же решил взобраться на высокую талину, распластавшую в кривизне свои корявые сучья, хотя и знал, что нелегко усидеть на этих жестких и ненадежных отростках. Но более подходящие деревья подпирали небо на изрядном расстоянии от болотного блюдца-глаза, и чтобы видеть все из-за плотно стоящих кустов, пришлось бы забираться под макушку любого из них.
На одном из толстых отводов густой талины с рогатулиной я и пристроился. Не вольготно, но терпимо. При неловких движениях вся эта бессистемная вязь веток и сучьев хлипко качалась, и можно было свалиться в сухую чащу, на острые штыри отживших свое корневищ. А тут еще комарики липли к лицу, хотя и не очень густо, как летом, не жадно, но все же кололись. Терпи не терпи, а смахивать кровососов надо.
Темнело небо, гасло озерко, расплывались в неясном свете кусты, деревья. Но еще не время было темным ночам, еще плыли сумерки от запавшего за купол земли солнца, и на близком расстоянии я различал все. Притаивая дыхание, прислушиваясь и вглядываясь в глубину леса, я тихими движениями руки отгонял комаров. Кричала какая-то птица вдалеке, непонятно, однообразно, нагоняя тоску и тревогу, но ощутимая тяжесть ружья, лежащего на коленях, питала чувство защищенности и уверенности, гасила робкий страх, наплывающий из чуткого пространства, из глубины душевного трепета, нелепых мыслей, невесть почему поднимающихся из тайников сознания.
Не менее двух часов прошло, как я затаился в ветках густого тальника, никаких «коз» не было. Сон начал размывать мысли, чувства, зрение и слух, но я все же уловил глухие звуки хриплого лая в займище и вздрогнул, душа осеклась, гася грезы, и таинственная ночь забрала и сознание и чувства. С острой чуткостью следил я за нею, боясь глубоко вздохнуть и шевельнуться, и до боли напряженным слухом различил осторожно-грузные шаги в камышах, и, холодея спиной, сжал ружье – вряд ли так тяжело подходят к воде косули. Кто-то иной, массивный крался не то к озерку, не то ко мне. Чехарда мыслей затрясла душу, подняла в теле легкую дрожь, не останавливаясь и не утверждаясь на чем-то определенном, ясном, знакомом… И пока я хватался в предположениях за самое нелепое, даже суеверное, кто-то огромный и темный выплыл из-за кустов совсем недалеко от меня и, отдуваясь, остановился. Массивная голова с рогами, горб… Да это же лось! Сердце встрепенулось в радостном освобождении, волна светлого облегчения смыла все страхи, тревоги, напряжение, мышечную дрожь. С изумлением и любопытством глядел я на лесного гиганта, шевелящего ушами с медленным поворотом головы. Стрелять в него и не думалось. Не только потому, что не было пулевых патронов, но и из-за некой робости перед этим великаном, непонятной симпатией к его мощи и дикой красоте.
Сиганув от травяной кромки и увязнув в грязи почти по брюхо, лось еще послушал немного и, опустив корону рогов, стал медленно пить, разводя круги по стоячей воде. Слышно было, как он втягивал воду с утробным бульканьем, пыхтением, вздохами… Второй раз в жизни я видел так близко этого таинственного зверя, необычного в своей непохожести на других копытных…
Лось вдруг поднял голову, застриг ушами, по его черной бороде потекли струйки воды, дробно забили каплями в стеклянную гладь плеса. Бесшумно, словно в воображении, неподалеку от сутулого зверя, в легком прыжке, появился рыжий, изящно стройный «козел» с острыми рожками. В близком сравнении с лосем он казался малым теленком. Волна дрожи прошила и тело и душу, мысли неуправляемо зыбились, и больше по некой ранней задумке, чем сознательно, я поднял ружье. Выстрел тряхнул меня так сильно, что я едва не слетел с талины. «Козел» вздыбился, сиганул назад, в густую траву, а лось ломанулся в тальники. Затряслись, забились в грубой ломке кусты, затрещала чаща. В миг ушла из-под меня зыбкая рогатулина. Падая на бок, головой вниз, не успев даже испугаться, я, роняя ружье, чудом поймался за какие-то ветки и повис на них, несуразно качаясь. Сознание пробила жуткая мысль о том, что вот-вот разъяренный лось сомнет хлипкую талину и продырявит меня копытами. Страх был до того сильным, что я даже не слышал, как угасал треск под удаляющимся зверем. Но быстро, моментом прошел сжимающий душу холод. Руки и ноги задвигались в поисках более надежной опоры, более удобного положения. Мысли пошли размереннее, связно. Я понял, что лось, не поняв в неожиданности, откуда ударил гром выстрела, шарахнулся в плотную спасительную чащу и случайно сломал всю ту шаткую связь бесчисленных побегов и сучьев, которые как-то цеплялись и за мой тальниковый куст.