Вскрик – Хлыст согнулся, хватаясь за бок, резко сиганул назад, зыря по сторонам. Но Паша успел спрятать свое «оружие», и мы, как ни в чем не бывало, заговорили, делая вид, что ничего не заметили.
Хлыст кинулся вначале к Рыжему, но не больно его потрясешь – сына председателя колхоза, можно схлопотать неприятностей. Тогда Мишаню ухватил Хлыст за ворот, но тот духом ничего не знал. Подвалил он и к нам с нахрапом, но Паша цыкнул сквозь зубы и так жестко отвел руку Хлыста, что тот заматерился.
– Хотел ему по башке, – усмехнулся Паша, когда Хлыст отбежал от нас, – да побоялся, в бочару влепил. Тоже синяк поносит.
– Он же не поймет за что, – как-то легче мне стало, посветлело на душе, хотя и знал я, что это хулиганство, но тогда по-иному наказать зло мы вряд ли могли.
– Поймет, если пораскинет мозгами…
Но неприятный холодок все же туманил душу, и мне совсем не хотелось снова уходить в черноту того состояния, которое сводило челюсти от жгучего бессилия, и я сказал об этом Паше.
– Да вали ты на это! Мало ли кто кого сгреб. Не твою же…
– Завтра сено таскать, – не шло мое настроение в одну тягу с уговорами друга. – Дед рано поднимет…
– А давай нырнем за огурцами к кому-нибудь, как в детстве, – не отставал Паша, – Мишку Кособока возьмем.
– Да ну их, Паша, огурцы. Ты иди, потискай с Мишаней девчонок, а я домой, спать… – Попрощавшись с другом, я пошел в лунную муть, неся в душе тонкую дрожь испорченного настроения и сбивчивые думы…
Ночь заметно посветлела, обозначив далекие дворы густой чернотой теней, особенно ломких в контрасте со светом царящей в небе луны. Лишь вперебой ей лохматился край неба слабым янтарным переливом, да слепо помигивали звезды.
В таком же неясном затеке плескались и мои думки о превратности судьбы: писаной красоты Настя, добрая, веселая, работящая, а не идет ей девичье счастье – все одна. Задушевная ее подруга, Валька Зуева, давно люльку качает, а Настя который уже год жилы в руках тянет на колхозной дойке да каблуки бьет в редкие вечера под гармошку, то ли разгоняя сердечную тоску, то ли завлекая суженого, коего вроде и нет близко – сошелся свет клином на Алешке Красове, а он засупонился в другом месте…
И снова надежда на свое недалекое теперь взросление натянула тепла в душу, но где-то там же, чуткой дымкой, настаивалось суровое сомнение в состоятельности моих желаний. Оно принесло в горячее воображение образ Лизы Клочковой – густобровой, какой-то жаркой, всегда с румянцем во все щеки толстушки-хохотушки, с которой три года отсидел я за одной партой и почти знал все ее сокровенности, отчего и прозвался женихом. Но не крутило мне душу ее присутствие, не кидало в голову жару – свое и свое, вроде сестры, и не более.
Проплыла Лиза улыбчивым лицом мимо и растаяла, а вместо нее вдруг вообразилась Настя, да так сильно, что дрогнуло сердце и вроде горячим ее дыханием обдало. И пошли снова думка за думкой…
Тише и тише делался бойкий перезвук гармошки, и уже птичьи крики с приозерья я стал улавливать, а несуразные мысли все путали сознание, задевая в душе такие глубины, в какие я еще никогда не проникал.
3
Сгребали мы сено снова с дедом вдвоем – матушку держала колхозная работа, на которую она уходила – едва через лес пробивалось солнышко и возвращалась, когда оно плавилось над землей. Как она успевала нас обихаживать: обстирывать, обваривать и дом вести – уму непостижимо…
В это же время, за тальниками, сгоняла в закатку свои подсохшие рядки сена с Катькой и Дарья Шестова. Она и косить в одно время с нами угадывала, и волей-неволей у меня вязались мысли о ее сговоре с дедом. И особенно я утвердился в этих догадках после того, как однажды у деда затянулся полдневный отдых.
В самый зной, когда силенки истаивали на солнцепеке до такой степени, что литовку не протянуть, мы долго отдыхали в тенечке. И обычно, поговорив о том о сем – почти одновременно засыпали: дед с прихрапом, а я тихонечко, как зверушка. Как-то я, проснувшись, не увидел деда рядом и вскочил с чувством стыда, полагая, что дед пожалел меня будить и уже косит в одиночку. Но его коса висела на березовом суку рядом с моей. Сразу успокоившись, я пошел редколесьем, решив, что дед где-то поблизости и собирает дикую клубнику, уже переспелую, сладко-пряную, алевшую по кромке луговин в низкорослой траве. Но и там его не было. Наклоняясь за ягодами, я незаметно пересек поляну, отделявшую редколесье от ивняков, и увидел среди кустов, на бугорке, примитивный шалашик, прикрытый свежей травой, а у черного его зева сидящих рядом Дарью и деда. Они о чем-то говорили, и Дарья, до неприличия высоко обнажив матово-белые ноги, озорно смеялась, откидывая назад голову. Боясь быть увиденным, я попятился за куст, цепенея от тайной, вгоняющей в стыд, мысли, и рванул к стану. В душе поднималась какая-то непонятная, почти озорная, веселость, гнавшая думки в перескок: как-никак, а деду за семьдесят, и вряд ли мои непристойные догадки могли быть истиной. Но интуитивно я чувствовал, что строгий на работу дед не будет просто так лясы точить в столь горячее время. Теряясь в этих противоречиях, я упал на примятую траву в тень заветной березы. Мысли, мысли и мысли… Знобкие и горячие, мимолетные и глубокие, травящие душу и озорные… И не уклониться от них, не защититься…
А ближе к вечеру, когда мы почти добивали луговину, Дарья подошла к нам с косой на плече – брови вразлет, высоко приподняты над блестящими глазами, губы полные, спелой малины…
– Пора уже и кончать, заработались, – весело проворковала она.
Дед, все больше и больше гнувшийся к концу дня от усталости, будто ждал этого возгласа, распрямился, игранул глазами в сторону Дарьи и, задрав подол рубахи, обтер им косу.
– И то верно. Будет, малый, спину нудить, не на барщине. – Это он уже меня, дожимающего рядок, останавливал. – Скотина вот-вот потянется, а мать, поди, еще с работы не вернулась. Управляться надо…
Они шли впереди: дед – высокий и еще прямой и Дарья – фигуристая, коренастая, обтягивающее ее простое платье казалось вот-вот затрещит, разрываясь. Икристые ноги в чеботах она ставила ровно, с небольшим вывертом, поигрывая ягодицами…
И сгребать вот она угодила вместе с нами…
* * *
Дед, ухватывая вилами увесистые пласты сена, замахивал их в кучи, и копны росли одна за другой: уемистые, округлые, с очесанными боками, покатой макушкой. Мое дело – сгребать.
Грабли мозолили руки, хотя и деревянные, а все в весе. К обеду они мне казались неподъемными, а сухая трава до того нацарапала и наколола распаренное жарой тело, что все оно горело тоненькой болью и саднило…
И опять дед исчез, едва я утонул в очередном послеобеденном сне. И меня подмывало сбегать к секретному шалашику, но что-то удерживало от этого: чувство ли порядочности, стыда или – то и другое. Да и знал я, что там Катька, и, возможно, дед пошел глядеть траву на дальнейший укос. Во всяком случае, я никуда не двинулся и долеживал отведенное для отдыха время в созерцании неба, то утопая в мыслимых и немыслимых мечтах, то погружаясь в сновидения.