Репетиторские занятия он скромно называл ликбезом: «Забудьте всё, что учили в школе, начнём сызнова». И они начинали.
Закон Ома в дифференциальной форме… Он всегда давал больше, чем требовалось. Программа – не догма. Весь текст, необходимый для усвоения, он просто задиктовывал, контролируя боковым зрением правильность записей в тетрадях. Нервозная борзопись мальчика его озадачивала: манера пропускать гласные, столь свойственная импульсивным юношам, могла подвести на русском письменном. Зато девочка прекрасно усвоила уроки чистописания, ей следовало бы учиться на каллиграфа, а не радиофизика. Продолжительность занятий целиком зависела от скорости её письма, мальчик справлялся в два раза быстрее и сэкономленное время посвящал чтению написанного, но никогда не исправлял ошибок. «Подчеркните слово „однозначно“». И они послушно подчёркивали указанное слово, причём девочка пользовалась линейкой, и эта школярская аккуратность бесила его. Но он не подавал вида. Не торопил, не делал замечаний, всегда был внешне спокоен.
Два часа пролетали быстро. В сущности, он отдыхал на занятиях; ощущать себя не просто преподавателем, а даже где-то жизнеучителем было приятно: о чём бы он ни говорил – о возрасте Вселенной, о проблемах создания искусственного интеллекта или о природе моральных ценностей, – всё выслушивалось с одинаковым почтением. Однако он не злоупотреблял лирическими отступлениями и никогда не предлагал чая. Он сохранял дистанцию. По прошествии нескольких месяцев, сталкиваясь в коридорах института, они переставали узнавать друг друга, словно никогда не встречались, зато сейчас, провожая в прихожей, он долго и с чувством пожимал потную ладонь мальчика и отвечал на девочкину улыбку вежливым, многообещающим кивком головы.
– До свидания, – говорили мальчик и девочка.
– Желаю успеха, – говорил он.
Он проходил на кухню и открывал форточку. В зависимости от настроения выкуривал сигарету или приседал восемь раз. Или ничего не делал.
Электронные часы идут бесшумно. Тишина затопляла квартиру.
Он заглядывал в холодильник и прикидывал, нужно ли покупать яйца. Каждый вечер он приготовлял глазунью, мрачные мысли о губительном холестерине подавлялись холостяцкой ленивостью. Иногда варил макароны, вермишель, рожки, но не любил чистить картошку. Впрочем, свой образ жизни не находил наилучшим. От бескислотного гастрита и хронических запоров лечился кефиром.
И он шёл в гастроном. Шесть минут по многолюдной улице, четыре – через пустырь, если не считать заминки возле костра. Но заминка вошла в ритуал: он приостанавливался, чтобы посмотреть на пламя. Там жгли мусор.
Стулья… Когда привезут в лабораторию новые стулья?
Или, например: Зина-лаборантка, скоро уйдёт в декрет…
Одолевали заботы.
Огонь отвлекает. Искры устремляются к небу. К жизненным невзгодам нужно относиться философически. Тезисы к очередной конференции легко сдуваются с тезисов позапрошлогодних и позапозапрошлогодних чтений; восемь лет он выступает с одним и тем же докладом. Аспирант-соавтор допишет работу. Всё впереди (позади, сбоку). Принципиальность принципиальностью, жизнь жизнью. Матрац, обгорая, обнажает пружины.
Искры.
Внезапно он ловил себя на мысли, что ни о чём не думает. И тут же отмечал факт парадокса: он ловил себя на отсутствии мысли. Оставалось одно ощущение – неясное, смутное, знакомое любому человеку; обычно оно появляется вдруг, но он научился вызывать это: ощущение того, что всё уже было. Костёр, голоса, блики и тени на лицах. Вечный пустырь. Сладостно-щемящее желание что-то предчувствовать. Великое что-то. Большую беду, быть может, предательство… «А!» – говорил он себе и, несколько встревоженный (одухотворённый… умиротворённый…), возвращался домой.
Дома включал телевизор. Не спеша пил кефир. Выключал телевизор. Думал, позвонить или нет. Можно позвонить и в другое место. Можно не звонить вовсе. Всё можно.
Или ещё лучше: ложился на кровать, вытягивал ноги, брал с полки не глядя (она над головой) верхнюю книгу (чаще попадался Феофраст, выигранный в обществе книголюбов) и читал, где придётся: «Скаредность – это неизменная боязнь расходов… Подлолюбие – это пристрастие к пороку… Тупоумие – это душевная вялость…»
Он улыбался простодушию древних.
Он зевал, глаза закрывая.
1988
Некоторые аспекты
Рассказ приезжего
«Письмо из Ленинграда», – сказала соседка; сердце моё так и заколошматило. Я подошёл, взял, я был уверен, что письмо от неё, и вместе с тем удивился – не столько тому, что может быть письмо от неё, сколько тому, что заколошматило сердце, – эту страницу мы считали уже перевёрнутой.
Что было, то было… А было, на самом деле, письмо вовсе не от Марии, прислали они, не она. Кто, я не сразу понял – заказное письмо. Я распечатал конверт и достал тонюсенькую брошюрку, экспресс-бюллетень, я никак не мог уразуметь, от кого и зачем. Какие-то формулы, таблицы, текст вроде бы заумный – я-то при чём тут? Мне-то на что? И вдруг, смотрю, приглашение – батюшки светы! Тут-то я всё и припомнил. Я и раньше вспоминал часто: три дня в Ленинграде, весна, бульвар Профсоюзов, Мария… То совещание, в конце концов, пренелепейшее… Некоторые аспекты.
Мария! Гляди, берегись, – они и до тебя доберутся.
Я сидел за столом, и было мне весело. Мне было весело и печально – так всё глупо. Раньше я получал из Ленинграда другие письма, и писала она мне почти через день, и я ей писал, и были мы… ладно; были мы на год моложе, речь о другом – о том, что вот, что теперь получаю.
Более всего забавляло меня приглашение. Подписал его некто Лодыгин (вспомнил, вспомнил Лодыгина). Он приглашал меня как сопредседателя координационного комитета (это я-то сопредседатель!..) принять участие в их семинаре. Семинар состоится в Доме учёных двадцать второго, вернее, уже состоялся, потому что сегодня тридцатое, и это тоже забавно: письмо шло чуть ли не месяц. А иначе у них и быть не могло, ведь они думают, что я живу где-нибудь на Васильевском острове, или на Петроградской, или в Купчине, а я в Кильдинстрое живу, лет, наверное, десять, есть такой город
[4]. Они думают, что я сяду на троллейбус и приеду на их семинар как ни в чём не бывало, но не ходят в Ленинград из Кильдинстроя троллейбусы; и что я работаю, думают, в ленинградском одном журнале, недавно выходить начавшем, – письмо туда адресовано, – а я не работаю там, я работаю здесь. Там, в журнале, письмо моё распечатывать не стали, оно полежало недельки две-три, потом сюда переправили, я получил.