— Твоя немеркнущая слава поэта проистекает из… из любовного сонета к другой женщине, — произнесла я, тщетно пытаясь укрыть свое выражение лица за суповой ложкой.
— Вообще-то предполагается, что в этом стихотворении я обращался к Англии, провозглашая беззаветную любовь к своей стране и к британской короне как искупление за все зло войны, — медленно проговорил Джулиан.
…И красота ее, блиставшая сквозь дождь,
Как серебристые плотвички в озерце,
Иль как луна пронзает лучезарно
Завесу плачущих ручьями, мрачных туч… —
процитировала я, глядя в суп. — Ты меня извини, но, по-моему, едва ли найдется человек, настолько исполненный патриотизма.
— Ты что, запомнила его наизусть? — поразился Джулиан.
— Я ж тебе говорила, что в старшем классе писала о нем эссе. — Я посмотрела ему в лицо и улыбнулась с легкой грустью. — Мне требовалось сравнить тебя с Уилфредом Оуэном.
— Ну и каким же я вышел в твоей оценке?
— Думаю, я все же отдала первенство Оуэну, — призналась я. — Твое «За морем» показалось мне слишком сентиментальным в сравнении с его надрывно-клокочущим творением. Однако ты создал его в первой половине войны, еще до Соммы, а Оуэн написал уже в конце. В этом, видишь ли, и был ключевой момент моей работы… — Голос мой ненадолго затих. — Но понравилось мне все-таки больше твое стихотворение. Оно показалось мне более оптимистичным, полным надежды, более спасительным, что ли, особенно этот момент в конце о всепобеждающей вечности. Несчастный оуэнский стих просто вызывает жалость. В нем нет никакой отдушины, ничего, способного смягчить удар. Там совершенно не на что надеяться.
— Ну, война сама по себе была жестокой и отвратительной, — в задумчивости молвил Джулиан, — независимо от того, видел ты в ней некую высшую цель или же нет.
— А ты видел эту цель?
— Наверное, да, — не сразу, хорошенько взвесив ответ, сказал Джулиан. — Отчасти потому, что я выполнял свой долг: не столько по отношению к моей стране, сколько к тем людям, которыми командовал. А отчасти потому, что я был в ту пору еще бестолковым, совсем молодым дурачком, только сорвавшимся с университетской скамьи и радовавшимся тому, как был великолепен в своей новенькой офицерской униформе. В мою натуру это привносило какие-то жесткие, первобытные черты. Оторвавшись от строгой культуры, определявшей всю мою прежнюю жизнь, с ее мелочными правилами приличия, со всевозможным лицемерием и притворством, я очутился в грубом мире, где порой неделями приходилось обходиться без мытья. С ночными подъемами, постоянными рейдами, восстановлением разорванных проводов и так далее.
— И тебе не было страшно? Тебя не ужасало все это?
— Страшно было, естественно. Особенно при артобстреле. Он более всего взвинчивал нервы, этот нескончаемый, жуткий вой снарядов. И безжалостные снайперы, что в любую минуту могли поймать тебя в прицел. Но видишь ли, я все же оказался одним из тех счастливчиков, которым более или менее удавалось перед этим устоять.
— Не думаю, что готова в это поверить. Я просто не представляю, как это могло не действовать на тебя.
Джулиан задумчиво провел пальцем по ножке бокала.
— Послушай, я ведь не говорил, что это на меня совсем не действовало. Я просто глубоко этим не проникался. Не знаю почему. Может, оттого, что я ни разу не участвовал в крупных боевых действиях, только в этих чертовых рейдах да патрулях. А может, потому, что я всю жизнь охотился на оленей и стрелял дичь. И у меня не было ни малейших иллюзий насчет того, что случается, когда стреляют из ружья и попадают в цель. Или, может, все уже просто перекрылось тем, что произошло впоследствии… В самом деле, Кейт, чего ты ожидаешь? Чтобы я сказал, что ношу в себе глубокую душевную рану и ты должна ее исцелить? — произнес он с нарочитой, даже дразнящей легкостью, однако я уловила в его голосе еле заметную предостерегающую нотку.
Не сильно впечатленная его словами, я подалась вперед:
— Тогда почему ты писал стихи, если тебе не требовалось избавить душу от переживаний?
— Кейт, тогда все писали стихи. Понимаешь, мое формальное образование большей частью состояло из заучивания бесконечных отрывков поэзии, прозы и иных текстов. Я мог бы играючи процитировать тебе любую строчку Мильтона, к примеру. Или Вергилия на латыни. Или обширный фрагмент из шекспировского «Генриха V». «Что ж, снова ринемся, друзья, в пролом!..» — и так далее. Так что более-менее предсказуемо, что, очутившись в самой гуще событий захватившей всю Европу войны, и я, и мои приятели-офицеры, до глубины охваченные безысходной тоской, испещряли свои записные книжки всевозможной банальной дребеденью. — Он умолк, чтобы допить шампанское, причем сделал это с нехарактерной для него жадностью и повертел опустевший бокал между большим и указательным пальцами. — Полагаю, в моем случае писание стихов было скорее способом оградить разум от царившей повсюду мерзости войны.
— И ты обратился к далекой возлюбленной.
— Да, что верно, то верно. Однако те слова подходят скорее тебе, нежели ей. Вспоминая их, я думаю именно о тебе.
— Сейчас — возможно, но ведь не в 1916-м. — Покончив наконец с супом, я положила ложку на тарелку. — Так если это была не Флоренс, кто же тогда она?
— Она?
— Ну, та, с которой ты переспал во время войны.
— Послушай, — достаточно резко ответил Джулиан, — разве мы не договаривались не трогать эту тему? Я не стану задавать тебе неловких вопросов насчет твоих прежних любовников, а ты не будешь расспрашивать меня.
— Извини, — сухо отозвалась я.
Тут лицо его потрясенно оцепенело.
— Господи, милая, я не то имел в виду. Все, что было до сегодняшнего вечера, уже неважно. Иди ко мне… Не стесняйся, мы здесь одни. — И протянув ко мне руки, Джулиан сам усадил меня к себе на колени. — Провалиться мне на этом месте, дорогая. Это было так грубо с моей стороны. Грубо, неучтиво и совершенно невоспитанно. Прости меня! Милая, не обижайся, прошу тебя. Если бы ты знала, как я боготворю тебя, как…
— Как раз это я и имела в виду, говоря о себе, — с горечью произнесла я. — В глубине души ты хочешь встретить девушку такого типа, что привык видеть возле себя. Аристократку, с безупречными манерами, благовоспитанную и… целомудренную…
— Эти девицы пусты и ветрены. Одна лишь никчемная мишура, без малейшего проблеска истинной незаурядности. В них нет ни капли подлинного целомудрия, истинного благородства и величия — твоего благородства, Кейт.
— Благородства? — Я резко повернула голову, наткнувшись щекой на его остро выступающий воротничок. — Я из Висконсина, Джулиан. И мой папа — всего лишь страховой агент. Во мне нет нисколечки голубых кровей!
— Любовь моя, мне дела нет до твоих кровей. Видит бог, для меня это давно уже неважно. Говоря о благородстве, я имел в виду лишь твою душу, твое сердце.