Схватила Потыка за рукав, потянула.
– Пойдём, – сказала. – Отойдём в сторонку.
И увела шагов на тридцать в сторону; оба скрылись из глаз.
Тороп вздохнул, подмигнул мне – мол, дело молодое – и сел на поваленный ствол, ноги вытянул.
О чём они говорили – я не знаю, но говорили недолго. Марья вернулась одна. Потык появился меж сосен, но близко к нам не подошёл: какое-то время стоял, потемневший лицом, даже сгорбленный, повзрослевший разом года на три, обратившийся из мальчишки в юношу.
Видеть это было неприятно.
– Ну и ладно! – крикнул он.
И пропал, меж кустов и стволов, исчез в дебрях.
Только крик его донёсся:
– Ладно!..
Марья молчала, смотрела в небо – туда, где, может быть, парил в недосягаемой пустоте птичий город.
Тороп дёрнулся было, желая догнать, – но я успел ухватить его за плечо.
– Вернётся. Пойдём дело делать.
14.
Возле тына сильней ощущается конец лета, уход тепла: сыростью сочатся старые брёвна, и ветер несёт вдоль широкой просеки сырую труху.
Воняет прелью, а крепче того – сгнившими головёшками, прокисшим пеплом, старым пожарищем.
Марья и Тороп устраивают костёр. А ты – режешь новые кожаные шнуры взамен старых. Всякая боевая броня стягивается шнурами, а все шнуры давеча, прошлым утром, вы разрезали, когда разоблачались, – и привели в негодность. Так бывает после всякой драки. А перед новой дракой положено нарезать необходимое количество свежих шнуров – и по новой надёжно стянуть доспехи на телах воинов. Потому что если шнур лопнет в разгар боя и броня разойдётся – воину конец.
На изготовление шнуров уходит время.
Запалив костёр, разогрев смолу для светочей, Марья и Тороп садятся подле тебя и смотрят, как ты тянешь ножом линию вдоль края кожи, полосуя вдоль и отделяя один за другим длинные ровные шнуры.
Малой Потык не появился. Сильно, видать, вошёл в обиду на Марьины слова. Она ему отказала, значит.
Однако идти ему некуда: от тына на два дня хода в любом направлении тянется непроходимый лес. Парнишка вернётся непременно.
Хуже другое: за твоей спиной в лесной чащобе прячется кто-то неизвестный, бесшумный.
Ты чувствуешь пристальный враждебный интерес.
Это нехорошо. И в другое время ты – будучи воеводой, главой отряда, ответственным вожаком, – отменил бы бой. Увёл бы людей назад. У тебя дурные предчувствия. И тайный чащобный соглядатай тоже сильно мешает. И приметы не велят ничего делать. Помост слишком сырой и слишком громко скрипит; костёр слишком дымит; шнуры из-под ножа выходят слишком кривыми; солнца слишком мало; облака залегли слишком низко; ветер задувает слишком сильно.
Но уже ничего нельзя изменить.
Ты подчиняешься Коловрату. Шагаешь следом за движением мира.
Твоя смерть ждёт за любым поворотом.
В такое время удобно быть воином, живым мертвецом. Заранее убитым человеком.
Кто вчера умер, тот сегодня ничего не боится.
Мы затягиваемся в панасыри, вяжем шнуры на боках и в поясе, берём дубьё – и прыгаем с помоста на ту сторону.
Мы доходим до змея, бросаем ему в морду смоляные светочи, ослепляем – и начинаем стращать.
Если вы внимательно слушали мою неказистую повесть – вы могли догадаться, что перемена погоды, уход лета и наступление осени, наплыв холода – влияют не только на людей, но и на всех птиц и животных, на каждую живую тварь, в том числе и на змея; и поскольку змеи гораздо чувствительней людей, то и перемены оказываются существеннее.
Горын, обычно вялый, медленный, в этот раз огрызается и даже пытается прыгать.
Ему нелегко. Десятилетия голода и слабости превратили его в мосластый скелет, обтянутый складчатой бронёй. Он сопротивляется, он издаёт сиплый вой, он исходит смрадной отрыжкой. Он хочет жить.
Ты, как всякий воин, жалеешь своего противника.
Он кашляет, содрогается и воет. Бить его неприятно. Даже если внутри у тебя покой, и твоя дрежа ровней ровного.
– Горын за тыном! – кричишь ты, размахивая дубиной.
– Горын за тыном! – повторяет Тороп.
Ты бьёшь его – а всё нипочём. Как с гуся вода.
В сырую, прохладную погоду драться сначала вроде бы сподручней. По телу холодок, в жилах – крепость. Но потом, спустя время, начинаешь обливаться по́том. Ладони тоже потеют: держать рукоять неудобно.
Ты помнишь битвы, где люди рубились по три, четыре дня подряд.
Они сходились, махали оружием, потом расходились, делали перерыв, чтоб отдышаться, – и снова сходились.
Ближе к концу первого дня каждая отдельная схватка становилась всё короче, а перерывы меж ними – всё дольше.
Непросто махать боевым сажалом или секирой: плечи, спина и шея быстро устают.
У каждого такого воина всегда были присные, товарищи, готовые в перерыве поднести мех с водой или кусок хлеба.
В лучших и самых тяжёлых боях, которые ты видел, никто никому не отрубил голову, не вскрыл живот или горло.
В лучших боях, где-то к концу третьего или четвёртого дня, один из двоих противников просто не выдерживал, не находил сил, чтобы продолжать, – поворачивался спиной и убредал прочь. В других случаях присные и друзья уводили его под руки или уносили.
А у победившего не было сил даже на то, чтобы крикнуть вслед какие-то слова.
Расходились молча, победитель и проигравший.
Бились обязательно с обеих рук, потому что, какая бы сильная не была одна рука – три дня изнурительной драки не выдержит; нужна рука вторая.
* * *
Ты бьёшь гада по башке, по плечам, по носу. Ему больно, он дрожит, дёргается.
Неважно, кто против тебя, человеческий враг или неразумный гад. Законы боя везде одинаковы.
Марья не участвует в общем деле – у неё нет дубины.
Есть боевой железный топор, он висит у тебя за спиной, но ты не намерен пускать его в дело. А тем более доверять девке.
Ты, и рядом стоящий Тороп, орудуете двумя обычными дубинами, нанося удары, отбегая и отдыхая, – а девка подготавливает новые светочи взамен потухших, и наблюдает за вами, и держит наготове бутылёк для яда.
Она притащила на спине четыре вязанки хвороста и ладит смоляные палки на малом костерке.
Солнце клонится к закату. А мы так и не угомонили гадину.
О том, чтобы подобраться к морде и добыть слюну, не может быть и речи.
Ты впадаешь в боевой морок, перестаёшь чувствовать усталость и одышку, перестаёшь замечать окружающее, не видишь ни света, ни тьмы – только врага, неубиваемого, рычащего, не принадлежащего к твоему миру.