Меня душило отчаяние; с мыслью о том, что Зоря исчезла, невозможно было смириться.
По несколько раз в день моё сердце заходилось острой тоской, и я глотал слёзы, и стискивал зубы, и обещал сам себе, что не остановлюсь, пока не найду любимого человека.
Конечно, я пребывал в помрачении. Глупо спорить.
Тогда, осенью, в хижине старухи Язвы, это помрачение достигло верхней точки, обратилось в безумие, в вереницу обрывочных бредов – и прекратилось.
Я вышел из дверей старухиной избы с дурной головой, но со свежим сердцем.
Но хорошо помню: видел, как старуха мотала кукол, сгорбившись над цветными лоскутами, разложенными на крышке сундука.
Я ушёл от ведьмы изменившимся, другим, более взрослым – и полным сомнений. Я почти ничего не узнал о судьбе Зори. Но я так много узнал об устройстве живой жизни, что перестал бояться.
Зоря могла быть где угодно.
В чужом поселенном пузыре.
В мире живых людей.
В мире мёртвых.
В мире богов и полубогов.
В мире духов.
Пока я искал Зорю, мой собственный поселенный пузырь увеличился троекратно. В него теперь вошли не только моя родная деревня, не только дома и дворы родителей, соседей и друзей, не только ближайшие ручьи, овраги и поляны, но и дальние окраины, холодные скалы, ледяные водопады, и хижины отшельников, и отчасти поселенный пузырь старухи Язвы, и такой же пузырь кривоногого уродливого Отца Упырей, и даже пузырь надутого и чванливого волхва Снытко.
И вот – прошли годы и годы, из двенадцатилетнего юноши я превратился во взрослого воина, доспешного умельца и участника многих боевых походов. Память о Зоре потускнела – но не исчезла.
А старуха и её кривая хижина остались на своих местах, ничуть не изменившись: тот же дурман высохших трав, та же страшная печь. То же чувство страха – как будто один из богов ткнул громадным шилом в мой поселенный пузырь, и тот лопнул с треском.
8.
Я проснулся ночью от звуков голосов.
Дождь продолжал сеять, шумел-стучал по крыше, но уже не так сильно.
Старая соломенная кровля малость протекала, и на меня подкапывало, но в этом была своя прелесть, какая-то живая связь с большим миром; может, и страшно в избе, но вне её – не страшно; славно и свежо.
Один голос принадлежал старухе, второй я не распознал.
Этот второй звучал необычно: густой бас, властный, свинцовый, но скрипучий – каждое произнесённое слово как будто ломалось на части и сыпалось.
Старухина манера тоже удивила: с нами она не церемонилась, выбранивала, пеняла – а теперь была необыкновенно вежлива, почти заискивала.
– Не могу дальше, – грустно жаловалась старуха. – Я тебя прошу. Ради всего, что у нас было. Сделай.
– Нет, – с сожалением прогудел неизвестный. – Рука не поднимется. И ты знаешь правила. Нам нельзя трогать людей.
Старуха всхлипнула.
– Так разве я человек? Погляди на меня. Руки-крюки, спина горбата, ноги еле идут. Двести тридцать лет. Ни волос, ни зубов. Глаза дальше носа не видят. Только нюхом и спасаюсь. Стыдно сказать – по нужде на ощупь хожу…
– Не жалуйся, – твёрдо ответствовал неизвестный. – Ты приносишь пользу своим собратьям. Вон, у тебя гостей полный дом…
– Ага, – сказала старуха. – Пришли гости, глодать кости.
Они помолчали.
– Зачем они здесь? – спросил неизвестный.
– Это здешние, – ответила Язва. – Идут змея бить. У меня с местными общинами уговор. Кто на змея идёт – тем приют давать, а если кто повредится – того лечить. Ну и харчами тоже баловать.
– То-то у тебя хлебом пахнет, – сказал неизвестный.
– Днём две буханки спекла, – ответила ведьма. – На клеверном меду. Хорошо получилось. Хочешь – угощу?
– Я хлеба не ем. Только мясо.
– До сих пор охотишься?
– Бывает. Для забавы. Ну и чтоб уважали. У нас ведь как: еды полно, да едоков мало.
– Что, – спросила старуха, – не плодится твой народ?
– Нет. Я посчитал – если так будет дальше, через триста лет сгинем вовсе.
– А ты не считай, – посоветовала старуха. – Приплод от многих условий зависит. Может, ещё все перевернётся. В мире ничего постоянного нет: вчера был недобор, а завтра – перебор. Считать бесполезно. Будущее сокрыто, угадать его невозможно.
– Вот что, – сказал неизвестный. – Моё будущее зависит от тебя. И я не улечу, пока не дашь согласия. Сын у меня один, он не должен умереть.
– Это ты сплоховал, – сказала старуха, свысока и насмешливо. – Прямо сказать, опрофанился. У князя неба должно быть много сыновей.
– Я знаю, как должно быть, – раздражённо ответил неизвестный. – Учить меня не надо. Давай, хочешь – на колени встану, раз в жизни? Перед тобой?
– Не хочу, – сказала старуха. – Не нуждаюсь. Чем его лечат твои знахари?
– У меня всего один знахарь. Было двое; старый умер, остался молодой, и тот без дела сидит. Мы же ничем не болеем.
– Это да, – пробормотала старуха. – Не болеете, но вымираете. Так чем же лечат твоего сына?
– Солнцем. Глиной. Мазями. Дымом. Ореховой скорлупой. Зелёным вином. Маковой настойкой. Горячим камнем. Жжёным волосом. Солевыми ваннами…
– Солью нельзя! – резко вставила старуха. – От соли раны не заживают.
– Они и так не заживают. Три года кровоточат. Смотреть невозможно.
– Гниют?
– Что?
– Раны – гниют?
– Нет.
– Ага, – сказала старуха. – Ясно. Не гниют, но не заживают. Значит, кто-то сглазил его.
– Девка и сглазила, – уверенно ответил неизвестный. – Та самая. Дикарка бескрылая, беспёрая. Из-за которой всё и случилось. Меж дикарей каждый третий – с дурным глазом. Оттого я внизу и не бываю.
Старуха гнусно захихикала.
– Тоже сглаза боишься?
– Конечно, боюсь. Что ж я, не живой?
Я лежал, не дыша и не шевелясь; внизу, прямо подо мной, на расстоянии вытянутой руки, сидел нелюдь.
Птицечеловек.
Если бы он захотел – он бы проткнул меня одним движением, прямо сквозь настил.
Холод побежал по моей спине и ушёл в чресла: едва я не обмочился.
По обычаю, своё оружие мы оставили внизу у входа: и рогатины, и дубины. И даже свой топор я прислонил там, у порога.
Со мной был только нож.
Но не выходить же с малым лезвием против оборотня.
– Коли так, – сказала старуха, – то я тебе не нужна. Сглаз и порчу может снять любой ведун. На запад отсюда, в конце долины, живёт колченогий ведьмак, по первому имени Блых, по второму имени Колотун. Он сильный. По сходной цене он снимет любую порчу с твоего сына. За один вечер отшепчет. Только лучше не называй его Колотуном, он обижается…