Древние люди лишались зубов в раннем возрасте; так говорят старики.
Но я не боюсь ни живых, ни мёртвых, ни нынешних, ни древних, никаких. Я дую в ладони и поднимаю их к небу, посылая в дар богу собственный тёплый выдох: пусть бог помнит обо мне, и когда он понадобится – я поднесу ему дорогой подарок.
Кости – повсюду. От шеста к шесту протянуты верёвки из самокрученных жил, и на верёвках, выбеленные солнцем, висят многие связки из волчьих, рысьих, кабаньих, медвежьих костей.
Истлевшие черепа постукивают друг о друга.
Оскаленные пасти, пустые глазницы, торчащие клыки.
Есть и рыбьи хребты, и треугольные щучьи морды, усаженные кривыми зубами.
Старуха выходит из дома нам навстречу: такая же высохшая, с мёртвым лицом на едва живом теле. И когда поднимает на нас жёлтые, жестокие глаза – мне кажется, что замирает ветер, и кости перестают бренчать, и качаемые под ветром ветви сосен окаменевают недвижно.
Мы кланяемся.
– Чего надо? – спрашивает старуха скрипучим басом.
– Еды и крова, – отвечаю я.
Это особый ответ, условный. По договору меж общинами и родами старая ведьма обязана дать ночлег каждому, кто идёт на змея.
Никто не заставлял старуху селиться именно здесь, на полпути к змеевой лёжке. Но если поселилась – должна пособлять общему благу.
Старуха недовольно кривит безгубый провалившийся рот и хмурится.
– Идёте бить Горына?
– А что, – спрашиваю я, – сама не слышишь? Каждый день орёт. Жить невмоготу.
– Так и ему невмоготу! – отвечает старуха и вдруг хохочет. – От него ведь и смердит вдобавок! До вас не доходит – а у меня тут, как в выгребной яме. И с каждым годом всё сильней. Раньше просто тухлым несло, а последние лет восемь – то жжёным волосом, то серой, то вообще чем-то непотребным.
– И что это значит? – спрашивает Потык, набравшись храбрости.
Старуха изучает его с ног до головы, поднимает кривую руку и тычет пальцем.
– Этот – совсем молодой. Сколь годов тебе, сыночек?
– Сколько есть – все мои, – гордо отвечает Потык.
– Кто ж тебя, такого, к жребию допустил?
– Старшина, – отвечает Потык. – Как и остальных. Я вообще добровольцем хотел. Наша деревня ближе всех к лесу. Когда он орёт – нам первым слышно. И вонища тоже доходит, кстати.
– Вонища эта, – говорит старуха, – оттого, что он заболел. Мало того что старый, так ещё и в кишках какая-то беда. Лет сорок, как это началось, и продолжается. Запах нехороший, прямо скажу.
– Думаешь, подохнет? – спрашиваю я.
– Кто его знает, – уклончиво отвечает бабка. – Но знамения есть.
Она снова смотрит на нас, каждого оглядывает медленно с ног до головы.
У неё мохнатые седые брови кустами. А волос на голове совсем нет: давно выпали до единого, и старуха никогда не снимает с головы платка, а под платком вдобавок есть повязка.
А под повязкой, говорят, она иногда носит накладные зелёные космы, собственноручно сделанные из волос мёртвых мавок.
– Милые деточки, – скрипит старуха, дыша пустым ртом. – Не обессудьте – в дом не пущу. Вы у меня нынче не первые гости. Располагайтесь во дворе. Костерок запалите, ежели есть желание. Дровишки на задах найдёте. А поесть я вам вынесу. Только уговор: не шуметь, песен не горланить, по нужде ходить за околицу. И чтоб без пьянства.
Ещё не закончив говорить, она повернулась, исчезла за дверью и загремела засовом: заперлась изнутри.
Тяжёлое впечатление оставляла эта старая чёрная ведьма: то хромает кое-как, словно вот-вот рухнет и скончается, а то вдруг одним мигом исчезает.
Делать нечего: дубинами и ножами мы выбили в зарослях малую поляну и расположились. Пошли за дровами. Обогнув старухину хижину, увидели поленницу: цельные берёзовые чурбаки, неподъёмные, каждый – полсажени. Края чурбаков не рубили топором и не выжигали углями, а как будто зубами грызли.
Кто это был, чьи зубы – я не задумывался.
Вдвоём с Потыком мы едва сумели перенести единственный чурбак – тяжёлый, как камень, скользкий от плесени, по поверхности сплошь источенный жучком.
– Где ж она берёт такие дрова? – спросил Потык, вытирая о штаны грязные ладони.
– Где и все, – сказал Тороп. – В лесу. Днём она беззубая, старая, а по ночам у неё из дёсен острые клыки вылезают, наподобие волчьих. И когда дрова кончаются – она идёт в лес, цельное дерево клыками точит – и валит. А потом хватает бревно в зубы и домой несёт.
Малой Потык смотрел, не веря, не зная – улыбнуться ли шутке, или кивнуть суровой правде, – но Тороп первым не выдержал, захохотал; и я следом. Сели на прохладную землю, смеялись, хлопали друг друга по спинам.
Старухин запрет нам был нипочём. Старуха жила своим смыслом, а мы – своим.
Я достал топор, и мы, махая им в очередь, раскрошили бревно на части, подожгли с третьего раза, раздули пламя.
Странно, чудно было сидеть в зарослях серых и зелёных сорных трав, в лопухах и крапивах высотой с лошадь; как будто мы вернулись во времена древних людей, великанов и непобедимых чудовищ.
Как будто не существовало ещё ни деревень, ни городов, ни тысячных человеческих общин, ни возделанных полей.
Разделись до пояса, воткнули в землю рогатины, развесили рубахи – просушить, извести дымком кусачую вошь.
В каждом лесу жила ведьма или ведьмак: старуха или старик.
Стариков было меньше, обычно это были волхвы, изгнанные с требищ за несоблюдение древних правил, а чаще за безумие, а ещё чаще – по причине ссор.
Старух – травниц, шептуний – было больше.
Не нужно думать, что все они варили в котлах крыс и ели живых младенцев.
Они были совершенно разные: одни делали вино и брагу, другие гадали, третьи умели чертить руны и учили тому же детей; иногда это были нелепые безвредные безумцы, иногда – буйные, злобные существа, попавшие под власть тёмных духов.
Некоторые до самых старых лет пили брагу и ели грибы.
Некоторые не имели никаких способностей к ведовству, но не понимали этого – им казалось, что они могут, чувствуют; на самом деле так проявлялась старческая слабость рассудка; старшины терпели причуды, но в конце концов отселяли таких подальше.
Бывало, люди всем миром ставили изгнанникам избы и рыли колодцы.
Да, мы всех берегли: и старых, и безумных, и изгнанных; любому помогали. Наш народ не был большим, и плодился небыстро. Детей учили, что от каждого есть польза, даже от самого старого. По праздникам волхвы обычно приносили отдельную требу во имя сбережения народа.
На моей памяти ни один, даже самый непутёвый, не околел от голода или холода. Если из леса приползал охотник, раненный зверем, – его выхаживали всей деревней. Если из-за перевала приходил бродяга – его кормили и расспрашивали, а затем уговаривали остаться.