Женщины непоследовательны. Танталь не верила во всемогущество господина мага — зато верила, по-видимому, во всевластие полковника Солля. Я не стал её разочаровывать. И даже пожимать плечами не стал.
В пути с комедиантами прошла ещё неделя; моя жизнь таяла, как зажатая в кулаке сосулька, а деревянный календарь за пазухой давил, мешал и не давал уснуть. В одном посёлке труппу освистали — толпа осталась недовольна, и Бариану со товарищи пришлось спешно сворачивать подмостки под градом летящих со всех сторон мёрзлых нечистот.
— Что, играли плохо? — язвительно спросил я, когда ясной зимней ночью мы остановились среди поля и разожгли большой костёр.
Предводитель комедиантов опустил плечи; я прямо-таки видел, как на кончике языка его вертится дерзость, но он удерживает её, будто цепного пса.
— Толпе интереснее швыряться дерьмом, — сказала неслышно подошедшая Танталь. — Ей хоть на голове стой…
Бариан огорчённо взглянул на неё, но ничего не сказал; потом я слышал, как, отведя Танталь в сторонку, он в чём-то убеждает её, поспешно и горячо. Лица Танталь я не разглядел — она стояла ко мне в пол-оборота.
На другой день перед началом представления я поспешил убраться подальше и, бродя вдоль опустевшей улицы, слушал, как вопит сгорающая от любви героиня, как громом грохочет жесть и похохатывает толпа. Кто-то на сцене никак не мог выдернуть из ножен традиционно ржавую шпагу; похоже, хоть сегодня труппу Бариана не освищут. Может быть, даже дадут денег — на хлеб…
— Не нравится? Плохая пьеса?
Танталь стояла в тени огромного голого тополя. В полумраке я не видел её лица, но голос был сухой, неприветливый, жёсткий.
— Эдак мы за полгода не доедем, — пробормотал я, глядя в сторону. — Может быть, нам хватит… ломать комедию… ты как хочешь, а я бы нанял карету. Пока ещё остались какие-то деньги…
— Чонотакс нас выслеживает, — сказала она безнадёжно.
Я споткнулся и шагнул в глубокий сугроб; снег подался, и я провалился выше колен.
— Записочки с почтовыми голубями? — Насмешка была не к месту, но я не удержался.
— Почти. — Она облизала губы. — Ты не ощущаешь, наверное, потому что у тебя булавка… А я вот…
Неприятный холодок, шевельнувшийся у меня в душе, был куда злее самого злого мороза.
— Возьми, — сказал я быстро, не давая себе времени на раздумья. А проклятая булавка, как назло, зацепилась за манжету и не желала откалываться.
Танталь помолчала, вертя булавку в пальцах. Вздохнула, раскрыла ворот плаща, приколола безделицу на платье:
— Извини… я потом… тебе отдам. Потом.
* * *
Всю ночь я не спал, ворочался на жёсткой подстилке, слушая беспокойное дыхание Аланы; я чувствовал себя голым. Я помнил, как рука Черно Да Скоро дотянулась до меня из замшевого мешочка и как менялась погода, ведя меня к определённой цели; я боялся, что на этот раз Чонотакс Оро явится ко мне во сне.
Но он не явился.
Весь следующий день Бариан и Танталь провели уединившись на второй повозке. Я шагал рядом и различал отдельные слова, доносившиеся сквозь наглухо закрытый полог; беседа была странной. Танталь то скрипела не своим каким-то, надсадно-старушечьим голосом, то переходила на раздражённое бормотание. То же самое происходило и с Барианом; создавалось впечатление, что в повозке беседуют не двое, а четыре разных человека, пара нормальных и пара сумасшедших.
Под вечер караван добрался до хутора, а тамошние жители, прижимистые и подозрительные, никаких представлений не желали. Мы тянулись от двора к двору, Бариан выходил на переговоры с хозяевами и, проявив недюжинный дипломатический талант, устроил-таки нас на ночлег на чьём-то сеновале. Приютившая нас хозяйка, романтичная, по-видимому, вдова, до ночи слушала серенады, исполняемые хриплым голосом Бариана в сопровождении старой лютни; прочие, радуясь передышке, поспешили зарыться в сено.
Я отыскал в темноте руку Аланы.
В последние дни между нами установились ещё более странные, чем обычно, отношения; если бы не безумие дневной тряски, вечерних представлений и холодных ночей вповалку — возможно, они переросли бы в настоящую привязанность, естественную между супругами. Опять же, если бы не дикость нашего путешествия, я, возможно, серьёзнее отнёсся бы и к Аланиной бледности, и к ввалившимся глазам, и к беспокойному ночному дыханию; не знаю, что она видела на полдороге к Преддверью, но тупой шок — наследие «прогулки» — никак не желал уходить.
Сейчас, поймав в темноте тощую, какую-то совершенно несчастную руку, я ощутил присутствие собственной совести. Совесть встала за спиной и положила ладонь на плечо.
— Алана…
Я сам не слышал своего голоса. Тонкая рука в моей ладони вздрогнула.
— Алана… моя…
Я перебирал её пальцы, будто бахрому, пока в ложбинках маленькой ледяной ладони понемногу не выступил пот.
— Алана… девочка… ты…
Мягко перекатившись, я оказался так близко, как подобает только мужу. Ввинтился под одеяло, будто крот; тощее тело моей жены вызывало не столько страсть, сколько желание приласкать и накормить.
— Ой, — сказала Алана, и я щекой ощутил тепло её дыхания. — Ой, нет… Мне всё время кажется, что ОН здесь. Что ОН на нас смотрит.
Я еле сдержал стон. Мёртвой рукой погладил маленькую холодную руку и с неслышным вздохом откатился прочь.
* * *
Весь следующий день мы с Аланой смотрели в разные стороны; дорога пошла плохая, комедиантам то и дело приходилось выталкивать повозки из ям и рытвин, все шли пешком, даже Алана, и только Бариан с Танталь продолжали, завесившись пологом, свой странный разговор. Комедиантка на ролях героинь шла рядом с повозкой, рискуя попасть под колесо, и, вытянув шею, прислушивалась к голосам, снова и снова повторяющим один и тот же диалог; несколько раз, если мне не изменил слух, Танталь выругалась, да так, что позавидовал бы любой матрос. Муха и злодей-толстячок многозначительно переглядывались.
Ещё днём миновали небольшое селение, а потом хутор; быстро темнело, небо затянулось тучами, ветер пробирался, кажется, под самые рёбра. Лошади еле переставляли ноги, а Бариан бранил почём зря статного красавца Муху. Всем понемногу становилось ясно, что, если не найдётся хоть сараюшки среди поля, труппе мёрзнуть и пропадать; толстяк Фантин бормотал, будто оправдываясь, что должно здесь быть селение, и немаленькое, он эту дорогу помнит, не замело же, в самом деле, снегом по самые дымари…
Алана прижалась ко мне, и я почувствовал, что она дрожит. Уж лучше бы она оставалась в апатии: отчаяние и страх — вовсе не те чувства, ради которых стоит изменять спокойному безразличию. Как бы то ни было, но за помощью Алана кинулась к мужу, а в трудные времена муж и обязан быть мужественным, как статуя.
Я взял её на руки. Начиналась метель; стиснув зубы, я вообразил себе Чонотакса Оро, сидящего в четырёх стенах и слушающего вой ветра за окном. Дирижирующего этим ветром…