— Привет, — сказал он.
Леон Поузен сидел через два стула от нее. На нем был темно-серый костюм с белой сорочкой. Верхняя пуговица расстегнута, а свернутый галстук, должно быть, лежал в кармане пиджака. Протяни сейчас Леон руку к ней, а она — к нему, их пальцы соприкоснулись бы. Обычно Франни вовсе не замечала людей у стойки: раз они не за столиком, ей с ними говорить не о чем. Так что она понятия не имела, сколько Поузен уже тут сидит. Десять минут? Час?
— Привет, — сказала она.
— Вы как-то уменьшились, — заметил он.
— Правда?
— Разулись, я думаю.
Франни взглянула на саднящие красные полукружия на стопах, отчетливо видные сквозь чулки. Исчезнут они лишь спустя несколько часов.
— Да, разулась.
Он кивнул. Волосы у него были черные с сединой, густые, курчавые. Должно быть, трудно такие расчесывать.
— Оно, конечно, красиво, но, боюсь, со временем вы загубите себе ноги.
— Или привыкну, — сказала Франни, вспомнив слова Фреда. Теперь она нарочно вслушивалась в музыку, чтобы ощутить себя в этом мире и в этом баре, где она оказалась вдруг лицом к лицу с Леоном Поузеном. Лу Ролз пел «Никого, кроме меня». Забавно, именно эта песня, единственная из всех, до сих пор не надоела Франни — до того ладно сочетались в ней глаголы и существительные. «Водителя нет, чтоб меня возить, слуги нет, чтобы мне услужить».
Леон Поузен приподнял двумя пальцами опустевший стакан со льдом и кивнул. Он еще сидел напротив нее, а Франни уже воображала, что будет дальше. Вначале она доберется до дома, тут же снимет с полки «Первый город» и «Септимуса Портера». Отыщет фрагменты, подчеркнутые еще во время учебы в университете, и перечтет. Потом разбудит Кумара и расскажет, как встретила в баре Леона Поузена и как тот завел с ней разговор о туфлях и каблуках. Тут Кумар, отличающийся редкостным умением не интересоваться вообще ничем, потребует подробностей, и едва она дойдет до конца, попросит начать сначала. В сущности, еще ничего не произошло, но Франни уже знала, что историю о встрече с Леоном Поузеном в гостиничном баре она будет рассказывать очень долго. «Только представь себе, если бы я не поступила на юридический в Чикаго, а потом не вылетела бы оттуда, в жизни не попала бы в этот бар». Так она скажет отцу и Берту.
А Леон Поузен все не уходил. Пока Франни о нем фантазировала, он сидел у стойки и ждал, когда официантка вернется с небес на землю.
— Зачем привыкать?
— А? К чему привыкать?
Она уже забыла, о чем шла беседа.
— К туфлям.
Он выглядел точь-в-точь как на фотографиях: нос на пол-лица и печальные глаза под набрякшими веками. Поузен был настоящей карикатурой на самого себя, такой самое место в «Нью-Йоркере», рядом с рецензией на книгу.
— Ну, как же… Это моя форменная одежда. Носишь форму — больше зарабатываешь.
Франни не стала упоминать, что форма была из чистой синтетики. Синтетику можно ругать за что угодно, но она отлично стирается и не требует глажки. А еще Франни не приходилось думать, в чем бы ей пойти на работу — как раньше не приходилось думать, что бы надеть в католическую школу.
— То есть, если на вас неудобные туфли, я дам бóльшие чаевые?
— Обязательно, — сказала она. Она работала в баре давно и знала, как все устроено. — Все дают.
Поузен бросил на нее печальный взгляд, а может, у него всегда был такой вид — будто он разделяет боль всех женщин, вынужденных мучиться в тесной обуви. Франни почувствовала, что ее неудержимо тянет к нему.
— Ну, покуда я еще не дал никаких чаевых. Но, если вы утверждаете, что тут есть причинно-следственная связь, можете снова взлезть на каблуки. Посмотрим, что будет.
— Я не ваша официантка, — сказала она, жалея об этом всей душой.
Да отвали же ты от барной стойки, Леон Поузен! Вон столики со свечками — выбирай любой. Сядь в красное кожаное кресло и расслабься.
— Но если я закажу еще выпить, то получится, что вы все-таки моя официантка. — Он поднял стакан, в котором сиротливо болтался кусочек льда. — Как вас зовут?
Она назвалась.
— У меня ни одной знакомой Франни, — произнес Поузен так, будто ее имя стало для него нежданным подарком. — Франни, я бы хотел еще скотча.
Сиди он за столиком, Франни тут же приняла бы заказ, но, увы, он сидел у стойки. Профсоюза в Палмер-Хаусе не было, но принцип разделения труда здесь блюли свято. Франни знала свое место.
— Какого именно?
Он снова улыбнулся ей. Уже во второй раз!
— На выбор заведения, — сказал он. — Но учтите, может оказаться, что я один из тех чудиков, которые дают чаевые, исходя из величины счета, а не из высоты каблуков официантки, так что — флаг вам в руки.
Она как раз сунула левую ногу обратно в туфлю, когда отдохнувший, покуривший, благоухающий мятными пастилками Генрих обогнул стойку и направился к ним. Поймав взгляд Леона Поузена, он поднял два пальца, безмолвно осведомляясь, не хочет ли тот повторить. Генрих не трудился облечь свой вопрос в слова, будто его отношения с клиентом уже достигли той степени интимности, при которой надобность в вербальных средствах общения пропадает. Тут ему пришлось подхватить едва не влетевшую в него Франни — она кинулась было ему наперерез, но потеряла левую туфлю. Генрих взглянул на ее ноги в чулках. Он был ровесником Леона Поузена и ее отца, то есть уже углубился в чащобу шестого десятка. Он принадлежал к поколению, привыкшему соблюдать приличия. Барная стойка была его владениями, и Франни понимала, что делать ей там нечего.
— Можно тебя на минуточку? — прошептала Франни.
Как тут было не зашептать — она, по сути, оказалась у Генриха в объятиях.
Бармен повернулся к Леону Поузену и вопросительно приподнял брови. Леон Поузен кивнул.
— Пошли, — сказал Генрих.
Он провел Франни до конца длинной стойки, где бутылки кюрасао и вандерминта на стеклянных полках ожидали, когда с них сотрут пыль.
— Это же сам Леон Поузен, — тихонько объяснила Франни.
Генрих покивал, хотя было непонятно, означает ли это «сам знаю» или «ну, и?..». Как-то — Франни слышала — он говорил по телефону по-немецки, тогда голос его звучал куда решительней. На каком языке он читает, и читает ли вообще? А Леона Поузена переводили на немецкий?
— Прошу тебя, — взмолилась Франни. — Дай мне его обслужить.
Кожа у Франни была такая нежная и бледная, что казалось, почти просвечивает — и никак не защищает свою хозяйку. Франни единственная из официанток отдавала уборщикам посуды причитавшиеся им десять процентов чаевых и к барменам относилась с таким же уважением и всегда с ними делилась. Генриху виделось в ней что-то немецкое: светлые волосы, льдистая голубизна глаз, — но куда американцам до немцев. Американцы — дворняжки, все как один.