Быть может, моя связь с Лидией — она только что поступила на модный тогда факультет экономики и коммерции, а я был преподавателем древнегреческой грамматики без всяких надежд на будущее — зародилась именно под воздействием этой атмосферы, питалась ею. Отказаться от этой девушки, чтобы не нарушать обязательств перед женой и детьми, — такой выбор в те времена я, конечно же, посчитал бы анахронизмом. Можно было встречаться тайно, как обычно делалось по сложившейся традиции, но и это, на мой взгляд, противоречило духу времени. Лидии еще не было и двадцати, но у нее уже была постоянная работа и собственная квартира на живописной улице, благоухающей цветами. Звонить ей в домофон всякий раз, когда выпадала такая возможность, гулять с ней, вместе ходить в кино и в театр — без этого я не мог, вот почему я почти сразу же открылся Ванде. Но я не думал, что желание укоренится во мне, что я буду хотеть эту девушку снова и снова. Напротив, я был уверен, что влечение к ней вскоре ослабеет, что она сама бросит меня и вернется к молодому человеку, с которым встречалась несколько месяцев, или найдет себе еще кого-нибудь из сверстников, неженатого и бездетного. Я признался Ванде в этой связи именно потому, что хотел встречаться с Лидией в свое удовольствие, без уловок и притворства, пока наши отношения не прекратятся сами собой. И когда я ушел из дому после той первой ссоры с Вандой, я был уверен, что скоро вернусь. Я говорил себе: эта связь, кроме прочего, поможет мне перестроить отношения с женой, показать нам обоим, что пришло время выйти за пределы той схемы совместной жизни, которая до сих пор не давала нам расстаться. И поэтому, наверно, я сказал: «Я был с другой женщиной», а не: «Я полюбил другую женщину».
Слово «полюбить» в то время вызывало улыбку, оно воспринималось как пережиток XIX века и указывало на опасную склонность к прилипчивости, каковую следовало истребить в зародыше, чтобы не вызывать тревоги у партнера. А вот выражение «быть с другой женщиной», напротив, завоевывало все большую популярность, вне зависимости от того, состоял ли говорящий в браке. «Я был с другой женщиной», «я живу с другой женщиной» — эти слова были проявлением свободы, а не признанием вины. Конечно, я отдавал себе отчет в том, какое ужасное впечатление они могли произвести на жену, услышавшую их от мужа, тем более на Ванду, которая, как и я, с юности была убеждена, что сначала надо полюбить, а потом уже быть с кем-то. Однако, думал я, она должна сознавать, что это могло случиться, что это случилось и, возможно, случится снова, после того как я вернусь в семью. И, понадеявшись, что Ванда все поймет, усвоит новый взгляд на вещи и больше не будет устраивать скандалов, я проживал счастливое, с каждым днем все более счастливое время с Лидией.
Слишком поздно я понял, что это были не просто интимные контакты, не просто выражение протеста против самого понятия «адюльтер», не просто веселая эротическая игра, не просто стремление к сексуальной свободе, которое тогда захватило весь мир. Я любил эту девушку. Любил, как было уже немодно, то есть всем сердцем. Расстаться с ней, вернуться к жене и детям, отдать ее другим — от этой мысли мне не хотелось жить.
3
На то, чтобы признаться себе в этом, пусть и не вполне чистосердечно, у меня ушел год. А Ванде я так ничего и не сказал — не хватило мужества, и потому еще сильнее чувствовал свою вину перед ней. В первый момент ей показалось невыносимым, что я был с другой женщиной. Потом, справившись с этим ударом, насколько это вообще было для нее возможно, она попыталась объяснить мой проступок тем, что у меня было мало опыта с женщинами, — то есть сексуальным любопытством. Понадеялась, что через несколько дней я выздоровею, и стала меня усиленно лечить — устно и письменно. Она была в каком-то отупении. Никак не могла поверить, что она — она, для которой я стал смыслом жизни, которая столько лет спала со мной, родила мне двоих детей, брала на себя все мои житейские проблемы и идеально справлялась с ними, — получила отставку из-за какой-то неизвестной, которая никогда не сможет заботиться обо мне так преданно, как заботилась она сама.
При каждой встрече — часто после моего возвращения из долгой отлучки — она пыталась спокойно и внятно растолковать мне все те вопросы, над которыми успела поразмышлять без меня. Мы садились за стол на кухне, и она принималась перечислять трудности, возникавшие из-за моего продолжительного отсутствия, рассказывала, как детям меня не хватает, объясняла, почему она в смятении. Обычно она говорила вежливым тоном, но однажды утром сорвалась.
— Я что-то сделала не так? — спросила она.
— Абсолютно ничего.
— Тогда в чем дело?
— Ни в чем, просто это такой сложный период.
— Он кажется тебе сложным, потому что ты смотришь на меня, но не видишь.
— Я тебя вижу.
— Нет, ты видишь только женщину, которая возится у плиты, которая содержит дом в чистоте, которая присматривает за детьми. Но я — это нечто другое, я — человек.
«Человек, человек, человек!» — начала она кричать, и мне с большим трудом удалось ее утихомирить. Это были долгие, мучительные часы. Когда она впадала в такое состояние, то начинала объяснять мне, что она уже не такая, какой была десять лет назад, что она развилась и созрела, что передо мной теперь совсем новая женщина. Говорила, ломая руки, чтобы унять волнение: как может быть, чтобы ты, ты один не заметил этого? А я, не зная, что отвечать, переводил разговор в другую плоскость, начинал рассуждать на любимую тему — о пагубном воздействии семьи и о необходимости освободиться от него, и с принужденной любезностью замечал, что книги, которые я читаю, известны и ей тоже, что и она уже долгое время работает над собой, так что мы можем и должны вместе заняться этой работой по освобождению наших личностей. Потом, с какого-то момента — поскольку у меня на лице было написано, что мне не терпится уйти, чтобы оградить свою душевную гармонию от тягот жизни, от боли, которую я испытывал при виде таких страданий, — любезности уже не осталось, и наши встречи стали проходить по-другому. Ванда начинала разговор ироническим тоном, потом переходила на крик, рыдала, оскорбляла меня. Однажды она вдруг закричала:
— Скучаешь? Признайся, тебе ведь скучно.
— Нет.
— Тогда почему ты все время смотришь на часы? Куда-то торопишься, на поезд опаздываешь?
— Я на машине.
— На ее машине?
— Да.
— Так она тебя ждет? Что вы делаете сегодня вечером, идете ужинать в ресторан?
Тут она разразилась беспричинным смехом, пошла в спальню и там стала во всю глотку распевать старые детские песенки.
Через некоторое время она, разумеется, пришла в себя — так бывало всегда. Но каждый раз мне казалось, что, придя в себя, она утратила частицу чего-то, что в давние времена привлекло меня в ней. Она никогда не была такой раньше, это было саморазрушение, которое происходило по моей вине, но, как мне казалось, давало мне право отдаляться от нее все больше и больше. Неужели, спрашивал я себя, глоток свободы должен обходиться человеку так дорого? Ну почему мы живем в такой отсталой стране? Почему в более развитых странах не принято делать из этого трагедию?